Жизнь и приключения Заморыша - Василенко Иван Дмитриевич. Страница 54
- Ты после уроков все-таки пойди к регенту, а то как бы батюшка не вздумал придираться.
Первым уроком была арифметика. Артем Павлович опросил одного ученика, другого, а потом посмотрел в журнал и сказал:
- Мимоходенко, что же это ты, братец, отстаешь по арифметике?
Я удивился:
- Артем Павлович, я не отстаю.
- Не отстаешь, а две единицы получил. Это как же?
- Не знаю, - еще больше удивился я.
Мальчишки закричали:
- Он не отстает, Артем Павлович! Он все задачи порешал!
- Ну-ка, иди к доске, - приказал учитель.
Он продиктовал задачу, и я, бойко отстукивая мелом по доске, решил ее без затруднения.
- Странно, - пожал Артем Павлович плечом, засыпанным белой перхотью. - Очень странно. Почему ж у тебя стоят тут две единицы?
Степка Лягушккн, который так прямо и говорит все, что думает, встал и сказал:
- Это, Артем Павлович, не две единицы. Вы ему прошлый раз за хороший ответ поставили аж одиннадцать. Вы еще тогда сказали: "Поставил бы двенадцать, да ты ростом не вышел". Это одиннадцать, а не две единицы.
Артем Павлович хмыкнул, поморгал и зачеркнул в журнале отметку.
- Хорошо, поставлю тебе пять. Только смотри, аккуратно ходи на спевку.
Это была первая пятерка за все три с лишним года, что я провел в училище.
Еще больше удивил меня батюшка: расчесывая во время урока свои рыжие волосы, он все время дружелюбно поглядывал на меня, а раз даже подмигнул мне.
Вот уж не думал, чтоб он так относился к ученику, на которого наложил эпитимию!
К регенту мне идти не хотелось, но и не пойти было страшно.
Пересилив себя, я прямо из училища пошел на привокзальную площадь, где стояла церковь архангела Михаила.
Церковь была закрыта. Я направился к сторожке - маленькому домику за церковной оградой. Приоткрыв дверь, я увидел двух человек. Один - старый, лысый, в валенках и полушубке, хотя на дворе было совсем тепло.
На другом, бритом и пышноволосом, - серый костюм и галстук бабочкой. Они чокнулись чайными стаканами, выпили, сморщились и закусили луковицей.
- И вот, Семен Прокофьевич, кажинный раз, как вы меня попотчуете водочкой, я, слава тебе, господи, в часах сбиваюсь. Прошедший раз, когда вы ночью ушли от меня, я вместо двенадцати ударил в колокол аж четырнадцать. Потом спохватился и отбил два часа назад. А тут случись поблизости околоточный надзиратель. Постучал мне в сторожку и спрашивает: "Ты сдурел?" И даже хотел на меня, слава тебе, господи, протокол написать. Спасибо, нашлось чем угостить: отвязался, окаянный.
- Неважно, - хмуро ответил бритый, - двенадцать или четырнадцать - кому какое ночью дело. Лишь бы колокол звонил.
- Э, не скажите, Семен Прокофьевич: по церковному бою все в городе часы проверяют. Иной по моему бою так свои часы поставит, что, слава тебе, господи, заявится на службу либо на два часа раньше, либо на два часа позже.
Я переступил порог и спросил, где мне найти регента.
Оказалось, бритый и был регент.
- Ты насчет "Символа веры"?
- Кажется, насчет "Символа веры", - ответил я.
- А это правда, что у тебя голос райский?
- Райский? - удивился я.
- Ну да. Батюшка говорит, что так поют только святые ангелы в раю. Ну-ка, попробуем.
Он вынул из футляра скрипку, настроил ее и приказал мне тянуть "а".
- Голос есть, - подтвердил он. - И тембр приятный.
- Писклявенький голосок, - поддакнул лысый. - Аж в сердце щекочет, слава тебе, господи.
- Ну что ж, "Символ веры" так "Символ веры". Посиди, сейчас придут певчие, - сказал регент.
Пока певчие собирались, лысый и регент допили всю бутылку.
Спевка тянулась чуть ли не до вечера. Тоненьким голосом я выводил: "Верую во единого бо-о-га", а хор мужских голосов откликался тяжким гудением: "Боога". Я: "Отца-вседержителя, творца неба и земли-и-и". Хор: "И земли-и-и".
К концу спевки я так проголодался, что хоть луковицу грызи.
Но все луковицы погрызли лысый с регентом.
На другой день - опять спевка. И на третий тоже.
Мама даже сказала:
- Замучат ребенка.
Наступило воскресенье. Тут бы подольше поспать, а меня разбудили еще раньше, чем в будни. Оказалось, пришел лысый с портным и принес завернутый в простыню белый костюм. А я-то и не догадывался, зачем с меня снимали в церковной сторожке мерку.
Рубашка и брюки были ослепительной белизны, а поясок золотистый, наверно из парчи. Когда я все это надел на себя, лысый сказал портному:
- Ну, Кузьма Терентьевич, в самую точку попал. И перешивать ничего не надо. А то иной портной и примерит раз семь, а штаны, слава тебе, господи, либо совсем не лезут на человека, либо при всем честном народе сползают до самой земли.
Костюм опять завернули в простыню, а мне велели идти в церковь.
И вот я, одетый во все белое, стою перед батюшкой в самом алтаре. На батюшке золотая риза. От зажженных восковых свечей она так и искрится вся.
- Сложи руки и поднеси их к подбородку, - приказывает он мне. - Вот так, подобно ангелу. И, когда будешь петь, возведи очи горе. Ну, благослови тебя господь. Иди с миром к певчим на клирос. Там тебе скажут, когда стать перед алтарем.
Хоть и воскресенье, а народу в церкви не густо. Больше все старушки в темных платьях и белых платочках.
В алтаре я слышал, как патлатый дьякон жаловался батюшке: "Ох, ох, отходят миряне от святой церкви, отходят! Раньше, бывало, идешь с кадилом, а православным и расступиться невмоготу, до того тесно стоят. А ныне на митинги больше поспешают. В пятницу какие-то горлодеры прямо, на вокзальной площади собрание устроили. Народу сошлось столько, что на три храма хватило бы. Спасибо, полиция подоспела и разогнала нечестивцев. А в храм все же не идут... Распустился народ".
Батюшка ему ответил: "Пойдут, отец дьякон, помяни мое слово, пойдут", - и почему-то показал глазами на меня.
Стоять на клиросе было томительно. Певчие уныло тянули "аминь" и "господи, помилуй"; старушки, кряхтя, опускались на колени и стукались лбами о каменный пол, а ладаном и воском так сильно пахло, что у меня в голове туман стоял. Наконец регент сказал:
- Иди. Станешь перед алтарем и будешь смотреть на меня. Как взмахну рукой, так и начинай.