Чехарда - Алексин Анатолий Георгиевич. Страница 4

3

Мама и папа не признают политики невмешательства. Поэтому, если мама задерживается на работе, папа сходит с ума:

— Наверно, она опять вступила в борьбу с хулиганами!

Стараясь успокоить отца, я вспоминаю, что у мамы в этот день занятия литературного кружка, которых на самом-то деле нет. А если отец задерживается, мама восклицает:

— Опять помогает какому-нибудь новоявленному Эдисону!

Когда папа наконец возвращается домой, мама говорит примерно так:

— Нельзя столько времени уделять чужим дарованиям. Собственное увянет!

— Не может увянуть то, чего нет, — отвечает отец.

— Помогать другим — это тоже талант! — возражает мама. — Но не самый рентабельный для семьи.

Мама часто употребляет привычные для нее бухгалтерские словечки.

— А сама-то ты разве не вмешиваешься, когда нужна помощь? Причем в гораздо более рискованных ситуациях. Хотя ты, женщина, могла бы пройти мимо…

— Чему ты учишь меня?! — возмущается мама.

Они часто уговаривают друг друга «не вмешиваться». Во время таких разговоров то и дело звучат фразы: «А ты сам? А ты сама?! Ты бы не уважал меня, если бы… Ты бы не уважала меня…»

И оба продолжают бороться с «политикой невмешательства».

Иногда по вечерам у нас во дворе раздавались звуки музыки. Это играл Володька по прозвищу Мандолина. Он жил в соседнем подъезде. Отец и мама сразу же оказывались у окна: она — потому что обожала самодеятельность, а он — потому что не мог пройти мимо чужих дарований.

— Будущий виртуоз! — сказала однажды мама.

— Почему будущий? — возразил отец.

Но многие жильцы встречали Володькину игру без восхищения. Особенно потому, что вокруг Мандолины всегда собиралась толпа.

— Концентрируется шпана! — услышали мы с папой.

— Почему, если много ребят собирается в школе, то это — класс или отряд, а если во дворе, то это шпана? — спросил папа. И пожал плечами: — До чего изменяет память! Детство свое и то забывают.

Сосед, который сказал о шпане, очень любил обращаться за помощью к газетам и журналам.

— Всюду пишут о праве человека на тишину!

— Ну, если для вас музыка и шум — это одно и то же.

— Он уже мать свою уложил в больницу, этот ваш музыкант!

— Как он мог уложить?

— Вы сначала узнайте, а потом уже заступайтесь! Кивнув в сторону Мандолины, отец сказал мне:

— Надо бы переместить его на другую сценическую площадку! Но при чем тут больница? Не понимаю.

Через несколько дней я опять возвращался из Дома культуры вместе с Виктором Макаровичем. И рассказал ему про Мандолину.

— По мнению папы, гибнет талант, — сказал я. Виктор Макарович ничего не откладывал в долгий ящик.

— Надо послушать. Приведи его завтра. Если это хорошо, определим его в струнный оркестр.

— Он не пойдет… Я уже предлагал.

— Отказался? Почему?!

— Не знаю… Он вообще парень неразговорчивый.

— Неразговорчивый? Это прекрасное качество. А где он живет?

— Рядом с нами. В соседнем подъезде.

— Ну, если Магомет не идет к горе…

Мандолины не было дома. Но если бы даже он был, все равно в первый момент его бы никто не заметил. Потому что в коридоре разыгралась сцена, которую невозможно было предвидеть.

Абсолютно лысый человек, у которого из-за отсутствия волос щеки, и подбородок, и лоб, и затылок — все сливалось во что-то одинаково круглое, голое и доброе, открыв нам дверь, нервно поправил очки и воскликнул:

— Виктор Макарович?!

А Виктор Макарович поспешно заправил рубашку в штаны и воскликнул:

— Неужели… Димуля?!

Войдя в комнату, Димуля сразу стал что-то смахивать со стола, что-то накрывать, что-то прятать… Но Виктор Макарович не обращал на беспорядок никакого внимания.

Он подбежал к стене и впился глазами в фотографию, которая висела на ней.

— Это я! — сказал Виктор Макарович. И указал пальцем на спину, изображенную на переднем плане.

В углу фотографии стояла дата… И хоть прошло, как я быстро высчитал, тридцать лет, спина у Виктора Макаровича была такая же, как и теперь: подвижная, вся устремленная вперед, навстречу хору, который на фотографии пел.

— А это — Дима и Римма! — сказал Виктор Макарович. И ткнул пальцем в солистов, стоявших с раскрытыми ртами впереди хора.

В одном из них я сразу узнал Димулю. Черный вихор не делал его лицо менее беззащитным и добрым.

— Дима и Римма… Римма и Дима! — мечтательно произнес Виктор Макарович. — Имена рифмовались… И пели дуэтом!

— Она в больнице, — растерянно и грустно сказал Димуля. — Вот у нас с Володькой тут и творится…

Он продолжал что-то запихивать в ящик, что-то прятать под скатерть.

Виктор Макарович резко повернулся и уставился на Димулю:

— Вы что… поженились?

— Семнадцать лет назад.

— И мне об этом не сообщили? И не зашли ни единого раза?! А ведь были любимчиками! Маргарита Васильевна обвиняла меня в предвзятости: «Нельзя отделять детей от детей!»

— Поэтому мы и стеснялись, — растерянно объяснил Димуля. — Вы же предсказывали нам музыкальное будущее. А мы ничего этого… не оправдали. Я вообще с десятилеткой остался. А Римма кончила техникум. К тому же торговый… Сейчас Римма в больнице.

— Разве я вас за голоса ваши любил? — задумчиво произнес Виктор Макарович. — Дима и Римма… Значит, навсегда срифмовались? Сохранили дуэт! Я очень рад… Он вдруг встрепенулся:

— Ты сказал, Римма в больнице? А что такое?

— Сердце у нее… Всю жизнь сердце.

— Да, да… Я помню. Она болела ангинами. Я все боялся за ее голос!

— Рожать ей нельзя было. А она родила.

— Мандолину? — неожиданно спросил я.

Виктор Макарович взглянул на меня с изумлением.

— Это прозвище нашего сына, — объяснил Димуля. И успокоил меня: — Ничего, ничего… Ты его знаешь?

— Его весь дом знает, — сказал я.

— Но не весь дом его любит… Димуля огорченно развел руками.

— Кто-то сказал: «Человек, который всем нравится, вызывает у меня подозрение!» — успокоил его Виктор Макарович.

— По-моему, неплохой мальчик… Как ты считаешь? — обратился ко мне Димуля.

— Будущий виртуоз! — уверенно сказал я.

— И до сих пор мы с ним незнакомы? — Виктор Макарович с укором взглянул на Диму и Римму, которые на фотографии пели под его управлением. — Забыли меня. Совсем, значит, забыли…

Димулины руки прижались к груди.

— Мы?! Римма все время приводит вас в пример. И сыну и мне. А я привожу вас в пример ей и сыну.

— Представляю, как ваш сын меня ненавидит!

— Вас?! Да мы воспитываем его «по Виктору Макаровичу». Так Римма недавно сказала.

— И какой результат?

— Учится плохо.

— Вот те на!

— А в остальном я доволен. Добрый… Играет на мандолине. Мы его с младенчества музыке обучаем. Сами, домашними средствами… Ведь вы нам внушили, что музыка — радость, а иногда и спасение.

Виктор Макарович снова обратился к фотографии, висевшей на стене:

— Но почему же не привели его?

— Стыдились… В дневнике — тройка на тройке. С математикой очень не ладит.

— Я с ней тоже не ладил, — сказал Виктор Макарович.

— И я с ней не лажу! — с гордостью сообщил я.

— Ты, оказывается, нас слушаешь? — спохватился Виктор Макарович. — Музыкант — это призвание. Он может, в конце концов, позволить себе… А «объявляла» должен успевать по всем дисциплинам.

— Мы ведь знаем, что с тройками в Дом культуры не полагается… — грустно сказал Димуля. — Всегда говорят: «Сначала — отметки, а потом уж кружки!»

— Может быть и наоборот… Не при Мишеньке будь сказано! — возразил Виктор Макарович.

— Мы сходили к директору Дома. Так, для очистки совести…

— К Дирдому? — воскликнул я.

— У него такое прозвище? — почему-то обрадовался Димуля. — Он нам решительно отказал.

— На каком основании? — спросил Виктор Макарович.

— Мы, говорит, должны думать о репутации Дома культуры. О его лице!

— Тут бы вы ко мне и зашли!