Царь-рыба (с илл.) - Астафьев Виктор Петрович. Страница 25
– Это сто за рузье тако? – подал голос Аким. В сложных оптических приборах он не разбирался, зато привычное слово «ружье» на него подействовало крепко.
– Такое! – вскинулся Командор. – Направят на тебя и пронзят!
– Не мают права! – завозился на камешнике и подал голос здоровенный мужик.
– Выживают с реки, с леса! Скоро со свету сживут!..
Разговор возбуждался, переходил в спор, сыпались матюки. А я все пристальней вглядывался в публику, собравшуюся у костра, стараясь ее понять, запомнить, разобраться в ней.
Перво-наперво бросался в глаза Командор, которого я видел на реке еще в прошлый свой приезд. Фамилия его тоже Утробин – распространенная по Енисею, он приходился братом тому рыбаку, который только что читал газету, но решительно ни в чем – ни в облике, ни в характере с ним не совпадал. Когда-то, какими-то ветрами занесло на Енисей уроженца горного Кавказа, и вот из колена в колено выкукливался или штамповался тот неведомый джигит и шествовал в будущее, стойко сохраняя свой яростный облик. От залетной кавказской птицы, скорее всего от беглого чеченца, приросла веточка к роду Утробиных – у Командора и другое прозвище есть – Чеченец. Весь из мускулов и костей, резко, по отдельности везде проступающих, брови в два пальца шириной, черно прилепленные на крутые бугры лба, срослись над переносицей. Из-под бровей с постоянным напряжением и вызовом сверкали резкие глаза, но неухоженный курчавый волос, клубящийся на голове Командора, и чуть размазанные губы, видать от матери доставшиеся Чеченцу, вялые и с лицом его не совпадающие, смягчали облик клешнястого, порывистого человека.
Он не говорил, он выкрикивал слова и при этом сек собеседника молнией взгляда, и, может, от дикого вида его иль из-за трубки, а то и от должности – он и на самом деле плавал командиром стотонной совхозной самоходки, вспоминался певец пиратов, флибустьеров и прочей шоблы: «Стоит он высокий, как дуб, нечесаны рыжие баки, и трубку не вырвать из зуб, как кость у голодной собаки!..»
Вечером, когда лодка Командора ткнулась в Опариху и, поддернув ее, он отправился к костру, я увидел мокрый мешок на подтоварнике, в нем скреблись друг о дружку стерляди, все в лодке было разбросано, склизко, необиходно, на корме к беседке прислонено ружье со стволами, окрапленными ржавчиной. Грех большой трогать чужое ружье, но я не удержался, открыл его, вынул патрон – на меня из медного ободка гильзы отлитым на фабрике зраком смотрела свинцовая пуля. «Для чего ж в тихую летнюю пору с ружьем-то?» – поинтересовался я, вернувшись к костру. Командор дернулся, резанул меня взглядом и тут же заскучал.
– Да мало ли? – молвил он, зевая. – Арестант набежит… Утчонка налетит…
– На яйца утчонка садится.
– Это у вас там она садится, а мы ей тут садиться не даем, у нас, в стране вечнозеленых помидор и непуганых браконьеров…
– Гай-ююю-гав! – угодливо залился, задергался Дамка. И остальные рыбаки откровенно надо мной посмеялись.
Аким, улучив момент, снова зашипел на меня:
– Че ты на их залупаесся?… Мотри!..
Командор свалился на спину, закинул руки за голову, недвижно уперся взглядом в небо – гложет Командора горе. Сильный, независимый, он не признавал его, не ждал, не думал о нем, и потому оно обрушилось на него врасплох.
Прошлым летом, в эту же пору, в прозрачный и мягкий день Командор вышел на самоловы. Ветерком чуть морщило воду, но тут же все успокаивалось. Енисей, входящий в межень, уработавшийся, наревевшийся за весну, погулявший во хмелю половодья, довольный собою, убаюканный глубокой силою, широтой и волею, сиял под солнцем. С берега, из лесов, дымчато мреющих вдали, наносило парким духом болот, холодком последнего снега, в самой уж глухой глуши дотаивающего. Тлен прошлогодней травы, закисающих болот и умершей хвои плотно прикрывало ароматами новоцветья. На смену сыплющимся на угреве жаркам, свернувшейся медунице слепило золотом курослепа, по оподолью кустов и каменных гряд шел в дудку дедюльник – так в здешних местах по-детски ласково называли медвежью пучку. Воздух, что карамелька. Накатывая с берегов, он обволакивал тело под рубахой, приятно его молодил, наполнял радостной истомой, позывал к ленивым и щекотным воспоминаниям: местная белотелая красавица, подсеченная взглядом Чеченца, дула когда-то припухшими губами ему на ноги – сдуру опрокинул ведро с ухой. Теперь «красавица» «дует» его мужицкими матюками. Но что было, то было: сердце, ломящее жжением, отходило от слабого бабьего дыха, опадал жар снаружи, возгорался внутри и, невзирая на боль, хотелось сгрести в беремя молодую жену и чего-нибудь с ней сотворить…
затянул Командор, довольный тем, что ветерок такой сладкий подувает, что телу и душе под рубахой хорошо, что краевое рыбнадзоровское судно «Кура» укатило в низовья Енисея, вода высветляется, теплеет, стерлядь начинает идти к каргам, а тут ей для забавы самоловчики-красавчики. Играй, дурочка, играй, в жизни все с игры начинается!..
Умеет ли плакать рыба? Кто ж узнает? Она в воде ходит, и заплачет, так мокра не видно, кричать она не умеет – это точно! Если б умела, весь Енисей, да что там Енисей, все реки и моря ревмя ревели б. Природа, она ловкая, все и всем распределила по делу: кому выть-завывать, кому молча жить и умирать. Поиграет крючочками-пробочками стерлядочка, гоп за бочок – и в мешочек! Ребятишкам на молочишко, дочке туфли к выпуску. Дочка – слабость Командора. Все лучшее с лица папы позаимствовала: черные лихие брови, кучерявые темные волосы, пронзительно-острые глаза с диковатым отцовским блеском, а от матери – северную бель тела, крутую шею, алый рот и вальяжную походку. Хар-рашо! Дочь – это очень хорошо! Вот кабы она всю жизнь при доме была, так нет, найдется хлюст какой-нибудь, умыкнет-уманит – закон все той же природы. Что поделаешь? Не она первая, не она последняя. Авось попадется хороший парень в зятья, рыбачить вместе станут, выпьют когда на пару.
Пел и думал Командор все, что ему в голову приходило или что ветром надувало, и в то же время по тетиве самолова перебирался, крючки от шахтары и мусора освобождал. На струе, на стрежи на самолов чего только не нацепляется: тряпье, собачьи намордники, сапоги, туристские панамы и трусы. А то было – ужас вспомнить – зажали разбойники инспектора рыбачишек – ни дыхнуть, ни охнуть. Ночью с фонариком приходилось ловушки проверять. В августе темнынь – глаз пальцем коли – не видно, а стерлядь, стерлядь прет! Азарт, конечно. Вдруг что-то грузное поволоклось, заплавало на самолове. Осетр! Умаялся, упехтался, дергает слабо. Сердце послабело, руки послабели, едва тетиву держат. Перевел дух рыбак, осилился, повел добычу – слаб, слаб осетр, но с таким ловчее управляться. Неуторканный, он те задаст такого шороху! Совсем перестало дергать, тяжело по-прежнему, но не дергает. Вот и всплыло что-то, но не трепещется. «Запоролся осетер! Уснул. Сдох. Ах ты, переахты!..» Командор осветил фонариком: ба-а-атюшки святы! Утопленник! Зубы оскалил, глазницы пусты, носу нет – рыбой, выдрой иль ондатрой выедено… Ладно, нервы в порядке – с перепугу запросто мог вывалиться из лодки – в потемках, среди реки, один! Вот как она, рыбка, достается! Вот он, фарт добытчика! Зажмурясь, отцепил Командор «малого» – и поплыл тот снова «за могилой и крестом». Неловко все же покойника покойником именовать, да еще утопшего. «Малым» назовешь, вроде бы и хоронить не обязательно, вроде бы шуткой все обернулось – нечаянно встретились, непринужденно расстались. Однако «малый»-то уплыл, но смута на душе осталась – нехорошо, не по-христиански он с ним обошелся. Земле надо было предать. Неловкость еще и оттого, что поверье вспомнилось: «Плывет если по реке утопленник ногами вперед – пару ищет!» А как он плыл – головой? Ногами? Увидь в потемках! Теперь чуть чего тяжелое заслышится на самолове – в сердце колотье, в коленях слабо – опять «малый»?…