Чучело-2, или Игра мотыльков - Железников Владимир Карпович. Страница 46

Но не решаюсь, иду, смотрю на него, оба молчим, изучаем, косимся исподтишка. Если со стороны посмотреть, то смешно.

„Вот и лазейка“, — говорит, и очень странно смеется, и глаз с меня не спускает.

Вижу два разогнутых прута. „Ну, — думаю, — влипла! Теперь уже и не убежишь, потому что он может броситься вдогонку, а сумасшедшие, конечно, самые быстрые бегуны“.

„А я пролезу?“

„Пролезешь, — отвечает. — Сними куртку.“ Протягивает неожиданно руки, хватается за мою куртку и ее с меня стаскивает.

Тут я чувствую: попалась! Я в руках дьявола! С одной стороны, я не хотела ему поддаваться, с другой — потеряла всякую волю. Сняла куртку, отдала. Про себя я уже со своей любимой курточкой распрощалась и стала подсчитывать в уме, сколько надо времени, чтобы скопить деньги на новую.

Он стоит смотрит, как я лезу в дыру. Плечи пролезли, а задница застряла. Попятилась.

А он как схватит меня за руку! Ну прямо бешеный! Зубы скалит, кричит: „Дедка за репку, бабка за дедку… Тянут-потянут, вытянуть не могут!“ А сам меня тянет, тянет…

„Пропадет, — думаю, — не только курточка, оторвет руку!“

Но в это время он меня протаскивает, и мы плюхаемся на землю. А он веселится: „Тянули, тянули — и вытянули!“ — и прыгает вокруг меня, и хохочет.

Глазастая, скажу тебе прямо: выходи с ним на контакт — я такого весельчака еще ни разу не встречала в жизни.

„Тебя как величают, репка?“ — спрашивает он.

„Зойкой“.

„А меня Иннокентием. Проще — Кешка — пустая головешка. — Он, видно, догадывается, что мне страшно, жмусь как-то, от него отступаю. — Ты, — говорит, — меня не бойся, я не сумасшедший“.

„А я и не боюсь. Чего мне тебя бояться?… Вижу, ты вполне нормальный… Тихий. Вежливый“.

Он как захохочет диким-диким смехом и говорит: „Пошли искать твою подругу. Если что, не теряйся, ты новая сестра… из процедурной, например, а то тебя в один момент засекут и выкинут“.

Мы пошли тебя искать, и вот тут-то выяснилось, что тебя не выпускают на прогулки, что ты, можно сказать, тюремная заключенная. Я хотела уйти, а он говорит: „Останься, погуляй со мной“. А сам такой грустный! Мне было его жалко. И я осталась. Мы с Кешкой долго гуляли, не заметили. Он всю жизнь свою в красках рассказал. Интересно. Оказалось, его сюда родители упекли. Он крестился — они его и упекли.

Живешь и удивляешься, каких только родителей не бывает! (Тут Зойка подумала про отца Глазастой, что он отправил сына Колю в специнтернат, что он тоже хорош гусёк, и хотела выбросить фразу про родителей, чтобы не травить Глазастую, но потом передумала — у нее был свой счет к нему — и продолжила письмо.) Кеша — студент политехнического. Учился на химическом, а на четвертом курсе забастовал. „Не буду, — говорит, — больше учиться, не верю в науку“. А у них в семье сразу три профессора-химика: дед, отец и мать. Жил паинькой, всегда отличником, победитель городских олимпиад, все им гордились: наследник, талант, надежда семьи. Он никогда ничего не делал самостоятельно, всегда с ними советовался, особенно с мамой. И вдруг как гром среди ясного неба — не буду учиться, и баста! „А что им объяснять, — говорит, — они все равно скажут, что я не прав, а они правы“. Хотя, честно тебе скажу, он меня удивил, все только и пишут: наука, наука, и по телику передают, а он в нее не верит. Но что делать — не убивать же его за это.

„Понимаешь, — говорит, — наука сделала много хорошего, но еще больше плохого. Наш город, например, химия, можно сказать, погубила: все отравлено — и вода, и земля, и воздух. И люди отравленные вроде меня, у них поражен аппарат сопротивления“.

Он замолчал. Смотрю: у него глаза полны слез. Конечно, я тут же отвернулась, чтобы он не подумал, что я увидела.

А сама так весело замечаю: „Ну как же у тебя нет аппарата сопротивления, когда ты бросил институт всем наперекор?“

„Если бы был, — отвечает, — они бы меня сюда не засадили… А из института я не уходил, не успел — меня выгнали за то, что крестился. И из комсомола исключили… Это был самый веселый момент, все были в отпаде. А потом началась паника, родители испугались и уговаривали меня сесть в психушку, чтобы доказать, что я ненормальный. Мама плакала, а отец сначала кричал, а потом передо мной на колени встал. И я согласился. Ничего во мне нет: ни веры настоящей, ни убежденности. Живу, как трава“.

„Ну вот ты бросил науку и ничего не будешь делать? — рассмеялась. — Станешь бродягой?“

„Почему же… Буду делать что-нибудь полезное“.

„А что — полезное?“ — пристаю. Я с ним запросто, мне с ним было легко.

„А ты что делаешь?“

„На повара учусь“, — ответила, а сама испугалась, что он начнет надо мной смеяться.

А он обрадовался, весь засиял.

„Вот здорово! — говорит. — Я тоже буду поваром“.

И мы оба стали хохотать. Отчего — не пойму, но было смешно.

После этого я ему поверила и тоже про нас все выложила. Ты не думай, я не просто так, решила потрепаться, мне показалось, что я его знаю сто лет. Все-все выложила.

За исключением, конечно, некоторых подробностей. Про тебя, как ты команду организовала, и про Ромашку и Каланчу, и песни Самурая спела потихоньку, чтобы не привлекать чужого внимания. Я ему всех нас в красках описала. Мне было приятно про вас рассказывать. Вдруг даже показалось, что ничего плохого с нами не было, что это был дурной сон. И с Самураем ничего не случилось, и с тобой, и Каланча нас не закладывала, и Ромашка не откалывалась. Меня пронзило насквозь, как иглой, — ведь могло не случиться того, что случилось!.. Жили мы и беды не знали, да сами себя под нее подвели. Так я подумала и надолго замолчала.

Он, конечно, заметил, что я сникла, в душу не полез, а стал меня нахваливать.

„Ну ты артистка, — говорит, — лицедейка!“ (Между прочим, что такое „лицедейка“, я не знаю, но молчу: не хотелось выставлять своей дурости.)

„А скоро, — говорю, — вернется Самурай, выйдет из больницы Глазастая, и мы заживем как прежде“.

А пока я ему это выкладывала, он все время наклонялся и что-то подымал. Я его спросила: что он собирает?… Он открыл ладошку, на ней лежало пять камушков.

„Ваша компания, — сказал он. — Камушек побольше — Самурай, вот этот — длинный и худой — Глазастая, вот этот — веселый, разноцветный — Ромашка, толстый и грубый — Каланча, а вот этот — шелковистый — ты. — Размахнулся и бросил. И камни разлетелись в разные стороны. — Видишь, в одну точку одновременно горсть камней не бросишь. Так и ваша компания разлетелась кто куда, и ее уже никогда не собрать вместе“. — И посмотрел на меня грустными глазами.

Чудик, я тебе говорю. Этими словами он меня не развеселил, но я теперь и сама поняла, что прошлого не воротишь. Но с камушками он ловко придумал, ничего не скажешь, прямо не в бровь, а в глаз, да как следует, с отмашкой.

А потом знаешь что произошло?… Он бросил меня и, не попрощавшись, ушел. Вот как это случилось… Идем бредем по вашему парку, часов не замечаем, а уже, можно сказать, вечереет… И вдруг Кешку как подменили, только что он весь сиял, а теперь я взглянула на него, не узнала. Ну совсем другой, незнакомый, я даже испугалась. А в это время до меня дошло, что кто-то его окликнул: „Кешка-а-а!“ Такой звонкий женский голос. Оглянулась, вижу: к нам идет высокая красивая женщина, улыбается, радостно машет.

Нет, не идет, про нее так сказать нельзя, она летела над землей, одна нога в воздухе, а другой она еле касалась земли и тут же отрывала ее. Скажешь, я придумала, но это чистая правда. Не успела я опомниться и что-нибудь сообразить, как она остановилась рядом, обняла Кешку, а тот сказал: „Здравствуй, мама!“ Она окинула меня внимательным взглядом, поздоровалась со мной, потом говорит: „Кешка, милый, я по тебе так соскучилась! — Повернулась ко мне: — Извините…“ Мол, нам не до вас. И они ушли. А он мне даже ни полслова после нашей длинной беседы. Я потом увидела их, когда шла к дыре в заборе, они сидели на скамейке, перебивая друг друга, смеялись и весело трепались. Только что ругал ее, а теперь все было наоборот. Что ты на это скажешь?