Японские записи - Федоренко Николай Трофимович. Страница 34
Мягкость и теплота, исходящие от двух фонарей «андон», сделанных из бамбука и японской матовой бумаги, создают в комнате атмосферу домашнего уюта и интимности. В такой обстановке полумрака и тишины легко утрачивается ощущение времени. Рядом со мной стоит «хибати» – керамическая бочкообразная урна темно-синего цвета с тлеющими в золе древесными углями. Такие же обогревательные печи стоят рядом с Охара и его супругой. Изредка они ворошат угли железными иглами, которые очень напоминают японские палочки для еды. Временами Охара прикасается руками к теплой поверхности глазированной керамики, чтобы согреть зябнущие в прохладном воздухе кисти рук.
В японских домах не существует отопительных устройств, подобных тем, которые приняты в европейских помещениях. В наиболее холодные зимние дни японцы пользуются специальными жаровнями с тлеющими древесными углями или «хибати», а в последние годы широкое распространение получают электрические обогревательные приборы. Однако предпочтение японцы отдают прохладной атмосфере в помещении, а не перегретому и высушенному воздуху, к которому они вообще непривычны в связи с естественным для них влажным морским климатом в Японии.
Корни и побеги
Тосио
Затем приходят дети Охара: сын Тосио и дочь Кадзуко. У самого входа они опускаются на колени и делают глубокий поклон, низко склонившись лицом почти до самой циновки.
– Омэдэто годзаймас! – приносят они новогодние поздравления, не поднимая головы.
– Омэдэто! – отвечаем мы взаимностью.
Тосио и Кадзуко в парадных национальных кимоно. У них торжественный, праздничный вид. Они только что вернулись из города Камакура, где находится знаменитый храм Цуругаока Хатиман, который принято, по древнему обычаю, посещать в новогодние дни. Сотни тысяч людей стекаются в это время в Камакура, чтобы полюбоваться праздничным фестивальным зрелищем.
– Теперь Кадзуко и мне не страшны никакие сатанинские наваждения: нам удалось вооружиться в Камакура священными стрелами «хамая», которые, как добрые гении, насмерть разят злобных духов темного мира, – с легкой иронией замечает Тосио.
И Кадзуко, приняв грациозную позу, почтительно передает нам две стрелы с белыми птичьими перьями, известные под названием «хамая» – «разящие дьяволов стрелы».
Примечательно, что во времена Эдо, как в старину назывался город Токио, поясняет Охара, стрельба из лука «хамаюми» была излюбленной игрой детей в новогодний праздник. Слово «хама» обозначало мишень, сделанную из соломенной веревки, а «юми» – лук. Стрельба из лука, который в средневековой Японии являлся основным видом оружия, была особенно популярной игрой молодежи вплоть до конца эпохи Токугава (1603—1867). В свое время японские воины пользовались привилегией начинать древний обряд стрельбы из лука на новогоднем фестивале. В наших исторических памятниках отмечается, что возникновение ритуала стрельбы из лука относится к январю 1185 года и связывается с Камакура Бакуфу, верховным органом управления страной, созданным Минамото Ёритомо – первым сегуном Японии. Первоначально слово «хамая» означало лишь «стрелу и мишень», но впоследствии, когда «хамая» стала применяться в храме Цуругаока Хатиман и получила письменное иероглифическое выражение, «хамая» приобрела значение «разящей дьявола стрелы».
– Разумеется, – продолжает Охара, – происхождение «хамая» не исчерпывается лишь историческим и этнографическим объяснением. Здесь невозможно не усматривать и других аспектов, связанных, например, с фольклорными или эстетическими элементами. И тут Тосио сан, как аспирант по кафедре японской эстетики, вероятно, обнаружит немало привлекательного…
– Со дэс нэ, – отзывается Тосио, – скромный студент не заслуживает такой чести… В ритуалах японских синтоистских храмов, на мой невежественный взгляд, наиболее привлекательным представляется, пожалуй, эстетический аспект. Он ярко обнаруживается и в традиционных песнопениях, и в древних народных плясках, и в грандиозных праздничных фестивалях с массовым участием людей, движимых отнюдь не только религиозной метафизикой…
– Не слишком ли это субъективное суждение, Тосио сан! – не без иронии замечает Кадзуко.
– У каждого индивида может быть свой взгляд, своя критическая оценка, которую он вправе выражать.
– Все же любому индивиду, даже эстетологу, не мешает, кажется, более тщательно подбирать термины для выражения, особенно говоря о синтоизме, который исповедуется в Японии десятками миллионов людей. Вот уж поистине, уста – несчастий ворота! Не так ли?!
– Но через рот и зло и добро идет. Я имею в виду художественные аспекты ритуала и обрядов в синтоистских храмах, а не мистические наслоения, не знахарскую таинственность. Да, собственно, и лучшие храмы в Нара, Киото, Камакура – это, на мой взгляд, своеобразный венец синтеза архитектуры и эстетики, хотя в них и царит шаманский культ…
– Позволю себе напомнить народную поговорку о том, что «рот, как и фундоси [29], завязывай покрепче», чтобы аспирант в погоне за новыми социологическими горизонтами не сбился на кощунство…
– Кто не знал заблуждений, тот, увы, не узнает и истины.
– О дереве судят по плодам… А пока что разрешите заметить: Тосио сан, увлеченный художественной идеализацией, оказывается во власти воинствующего атеизма, – продолжает Кадзуко, что называется, подбрасывая горошины в ботинок своего ближнего.
– Восхищаюсь образностью языка моего вечного оппонента. Но сравнивать персону родного брата прошу не с деревом, даже если перспектива его плодоношения не совсем безнадежна, а, во всяком случае, с чем-либо одушевленным. Ну, хотя бы с каким-либо пернатым или, по крайней мере, с насекомым типа саранчи…
– Поразительное самоуничижение и академическая объективность! Какой-то дотошный японец исследовал это насекомое, обнаружив у саранчи целых пять способностей, но ни одного таланта. Саранча, по критической оценке этого ученого, бегает, но не быстро, летает, но не высоко, ползает, но не долго, копает, но не глубоко!
– Чувствительно тронут, Кадзуко сан, за столь великодушное просвещение, за то, что теперь передо мной милостиво распахнуты двери в царство высшей справедливости, и я клянусь, что обуздаю свое кощунство, буду вести себя там в высшей мере учтиво, особенно в отношении столь любезных вашему сердцу священных канонов синтоизма.
– Справедливо все же народное наблюдение, что человеку нужно два года, чтобы научиться говорить, и шестьдесят лет, чтобы научиться сдерживать язык за зубным частоколом. Но похоже, что моему братцу и шести десятков окажется маловато… Для отдельных индивидов горизонты нужно раздвинуть…
– Уж если обращаться к фольклору, то Кадзуко сан не следовало бы игнорировать старую мудрую поговорку; «Слушай, смотри и помалкивай!» Не случайно же в храмах висят портреты трех обезьян именно на этот многозначительный сюжет… В литературе это создание характеризуется как японская разновидность обезьяны – макака, которая прославилась, в частности, тем, что она, согласно буддийской версии, «не смотрит на зло, не слушает зло, не говорит зла».
– Теперь я окончательно узнаю в своем братце его научного куратора – злого и брюзжащего старца… почтенного сэнсэя, невзрачного по внешности, личность административно-служебного типа…
– Профессор Сакамото слишком умен, чтобы быть добрым, – «хорошее лекарство всегда горькое». Злость не порок, особенно в труде, творчестве, дерзновенных поисках. Злость и одержимость не мирятся с благодушием, самоудовлетворенностью, застойностью мысли. Они сокрушают противонаучные предрассудки, закостенелые концепции, вызывают движение, новизну – не в синтоизме, конечно, а в науке и жизни.
– Быть может, Тосио сан, после столь щедрой похвалы злу и ядовитости вы соблаговолите вернуться теперь к вашему излюбленному предмету – ассоциативному мышлению…
– Итак, с благословения Кадзуко сан, позволяю себе вновь обратиться к нашей повести. Старинный обряд, связанный с воинской доблестью – стрельбой из лука, стоит в ряду самобытных явлений японской национальной жизни, для которых, помимо исторического и этнографического значения, весьма характерно ощущение прекрасного. В этих явлениях, как мне думается, нередко проявляются художественные взгляды, эстетические идеалы японцев…
29
Набедренная повязка.