Детская книга для мальчиков - Акунин Борис. Страница 37

Камень был самим совершенством — лишь теперь Ластик стал понимать, что означает это выражение. Смотреть на Яблоко не надоедало: оно все время меняло цвет, при малейшем повороте начинало искриться. Если б он не проводил часы напролет, зачарованно разглядывая Адамов Плод, то давно уже свихнулся бы от скуки и безделья в этой слюдяной клетке. (Хотя нет — имелся и еще один фактор, сильно скрашивавший неволю, но о нем чуть позже.)

Поглаживая алмаз, Ластик мечтал о том, как выберется из этого чертова средневековья, как вернется к профессору Ван Дорну и торжественно вручит ему бесценный трофей.

Но чтоб попасть в 21 век, требовалась подходящая хронодыра, а с этим было плохо.

По ночам Ондрейка Шарафудин выводил «ангела» на прогулку, подышать свежим воздухом. Но перемещаться можно было только по двору, вокруг терема.

В самый первый выход (унибук тогда еще не переместился в печку) Ластик включил режим хроноскопа. Нашел семь маленьких, бесполезных лазов и лишь один приличный, двадцатисантиметровый. Обнаружился он в колодце, близ княжьей домовой церкви. Только дыра эта была какая-то странная. На мониторе появилось одно лишь число, 20 мая, а вместо года прочерк. Что за штука — число без года? Ну ее, такую хронодыру. В семнадцатом веке еще худо-бедно жить можно, а там неизвестно что.

Сзади потянуло сквозняком.

Ластик оглянулся через плечо, и увидел, что дверь открыта. На пороге стоял Шарафудин, лучился приторной улыбкой.

Нарочно, крыса такая, петли смазал, чтоб створка открывалась бесшумно. И всегда появлялся вот так — без предупреждения. Сколько раз ему было говорено, чтоб стучался, а он в ответ одно и то же: «Не смею». Шпион проклятый.

— Чего тебе? — недовольно спросил Ластик и будто бы поправил шелковый пояс (а на самом деле спрятал в него Яблоко).

Мелко переступая, Ондрейка прошуршал на середину комнаты. В руках он держал тяжелый поднос, весь уставленный снедью.

— Пресветлый отроче, пожалуй откушати. — И давай перечислять. — Ныне в объедутя верченое, да кураразсольная, да ряба с гречей, да ставец штей, куливо, да блюдо сахарных канфетков, да лебедь малая сахарная ж.

Ластик вяло пробурчал:

— Уйди, зануда.

Это если по-современному. На самом-то деле он сказал: Изыди, обрыдлый. Но старорусская речь уже не казалась ему вычурной или малопонятной — привык. И на слух воспринимал без труда, и сам научился изъясняться. Вроде как всю жизнь таким языком разговаривал.

Аппетита не было. Конечно, если б сейчас навернуть бутербродик с салями, или жареной картошки с кетчупом, или эклер с шоколадным кремом — другое дело. А от этого их исторического меню просто с души воротило.

— Уточка-то с шафраном зажарена, рябчик свеженький. А коливо до того сладкое! — все совался со своим подносом Шарафудин.

Сам и улыбается, и кланяется, а глаза немигающие, холодные, Ластик старался в них лишний раз не заглядывать. Мороз по коже от такого прислужника. А другого нет — прячет Василий Иванович «ангела» от своей челяди.

Когда Ондрейка, постреляв по сторонам взглядом, наконец удалился, Ластик с тоской посмотрел на еду. Потыкал деревянной ложкой в миску с коливом, главным туземным лакомством: вареная пшеница, сдобренная медом, изюмом и корицей. Есть, однако, не стал. Поосторожней надо со сладостями, а то растолстеешь от малоподвижной жизни. Понадобится лезть в хронодыру, и не протиснешься.

А Соломка (такое имя носил фактор, до некоторой степени скрашивавший жизнь плененного «ангела») сетовала, что он худ и неблаголепен, аж зрети нужно (даже смотреть жалко). Но это у них здесь такие понятия о прекрасном: кто толще, тот и краше. Слово добрый тут означает «толстый», а слово худой значит «плохой». Если б показать Соломке какую-нибудь Кристину Орбакайте или Бритни Спирс, обозвала бы их козлицами бессочными. Шарафудин, по ее терминологии, мущонка лядащий, яко стручишко сух, бабы с девками на него и глядеть не хотят. Ондрейка нарочно съедает в день по дюжине подовых пирогов, по гривенке сала свинячья и по лытке ветчинной — чтобы поднабрать красоты, да не в коня корм, злоба его сушит.

Боятся Шарафудина в тереме. Всем известно, что держит его князь для черных, страшных дел — дабы собственную душу лишними грехами не отягощать. «Ондрейке человека сгубить что плюнуть», говорила Соломка. Как будто Ластик без нее этого не знал…

Однако пора про фактор рассказать, а то всё «Соломка, Соломка», и непонятно, кто это.

На второй день «гостевания», когда Ластик еще был здорово напуган и мало что в здешней жизни понимал, хозяин дворца явился к нему, так сказать, с официальным визитом.

Князь, хоть и находился в собственном доме, облачился в длинную, покрытую парчой шубу, на голову надел высокую меховую шапку трубой. Такие головные уборы — горлатные шапки, — как потом узнал Ластик, могли носить лишь высшие сановники, бояре.

Войдя, Василий Иванович поклонился, коснувшись рукой пола. Речь повел издалека, с такими экивоками, что бедный унибук даже нагрелся.

— Ты прости меня, преславный отрок, что я поступил так, как был вынужден поступить, хотя царская воля, а возможно и прямое соизволение Небес — или, не Небес, а совсем наоборот, тебе это виднее — указывали, что государем подобает стать не Федьке Годунову, но единственно лишь твоей августейшей милости…

И долго еще он плел затейны словеса — путано и непонятно даже в переводе на современный язык. Говорил про то, как дороги ему интересы августейшего дитяти, да сейчас на рожон лезть опасно и не ко времени.

Лишь когда Шуйский сказал:

— Трухляво древо Годуновых, малость обождать — само рухнет, вот тогда-то и наступит твой час, — до Ластика наконец дошло, к чему клонит хитроумный боярин.

— Да не хочу я быть царем! И никакое я не «августейшее дитяте»! — воскликнул шестиклассник.

Помолчал Василий Иванович, закрыл правый глаз, воззрился на собеседника левым.

— Может ты там, в ином мире, запамятовал про свое прежнее, земное бытие?

— Ничего я не запамятовал, — стоял на своем Ластик. — Я не царевич, и вы отлично это знаете!

— А кто ж ты тогда? Немец?

— Нет.

Князь проницательно прищурился.

— Не немец, но и не русский. Был мертвый, стал живой. Поня-ятно…

А что ему понятно, было совсем непонятно. Выждав малое время, Шуйский сменил тему.

— А что это ты всё в книгу глядишь? Видел я — знаки в ней весьма премудрые, не для человеческого разумения. Не та ли это Небесная Книга, в которой прописаны людские судьбы?

— Нет, это учебник по геометрии. Знаете, что это такое?

(Нет, сие земномерный письменник. Ведаешь што то есть?)

— Ведаю. Земномерие — царица Квадривиума, сиречъ Четверонаучия, — почтительно ответил Василий Иванович.

— Вот-вот. Очень геометрию люблю. Вот, смотрите. Тут задачки всякие, правила.

И Ластик дал ему книгу, чтобы сам увидел и утратил к ней интерес.

Шуйский опасливо раскрыл учебник, стал медленно перелистывать. На семьдесят восьмой странице задержался, и Ластик заметил, что этот разворот зачитаннее других.

Боярин послюнил бумагу пальцем, потер.

— Буквиц не сочту, зело диковинны. А листы вельми малы, зряшный баволны перевод.

И тут случилось неожиданное — унибук среагировал на последнее слово.

Текст задачки исчез, вместо него на развороте замигал дисплей, и возникла надпись:

«Букв прочесть не могу, очень необычны. А листки слишком маленькие, пустой перевод бумаги».

Вскрикнув, князь уронил книгу

— Огненны письмена!

Пришлось выкручиваться.

— Дайте сюда, — строго сказал Ластик, подбирая унибук. — Это только ангелам можно. Чтоб ваш человеческий язык понимать и с вами раз говаривать.