7 историй для девочек - Дюма Александр. Страница 209

Это открытие несколько обескуражило Консуэло – не из-за усталости (она нисколько ее не боялась), а из-за опасностей, подстерегающих молодую женщину во время столь долгого путешествия пешком. Страх, до этого времени подавляемый мыслью о том, что она вот-вот избавится от всех случайностей большой дороги, сев в экипаж, теперь заговорил в ней с большей силой, чем раньше, когда она находилась в возбужденном состоянии. И вот впервые в жизни, словно пораженная ужасом, рожденным несчастьем и слабостью, она быстро зашагала вперед, выбирая самые густые перелески, чтобы укрыться там в случае нападения.

В довершение беды, лишь увеличившей ее тревогу, она вскоре заметила, что уже идет не по проторенной тропинке, а просто пробирается наугад по лесу, становившемуся все гуще и пустыннее. Если это мрачное уединение и успокаивало ее в некоторых отношениях, то, с другой стороны, она была совсем не уверена, что идет по правильному пути, а не возвращается назад и не приближается, неведомо для себя, к замку Исполинов. Андзолето ведь, пожалуй, еще там – какое-нибудь подозрение, какая-нибудь случайность, желание отомстить Альберту могли удержать его в замке. Да разве и самого Альберта не надо было опасаться в первые минуты смятения и отчаяния? Консуэло была убеждена, что он подчинится ее решению, но, появись она в окрестностях замка и услышь молодой граф о том, что ее можно догнать и вернуть обратно, разве он не примчался бы, чтобы своими мольбами добиться ее возвращения? И позволительно ли, в случае если б ее неудавшаяся попытка бежать стала широко известна, сделать посмешищем и благородного человека, и его семью, и самое себя? К тому же через несколько дней Андзолето мог возвратиться, а это возродило бы затруднения и опасности, только что устраненные ее отважным, великодушным поступком. Нет, лучше все претерпеть, всему подвергнуться, чем возвращаться в Ризенбург!

Решив отыскать направление на Вену и во что бы то ни стало держаться его, она остановилась в укромном, таинственном месте, где среди скал, под сенью старых деревьев, пробивался ручеек. Все вокруг было словно вытоптано лапами каких-то животных. Но были ли то окрестные стада или лесные звери, которые приходили порой пить из этого источника, скрытого среди чащи, Консуэло не могла решить. Она подошла к ручью, стала на колени на влажные камни и напилась студеной чистой воды, обманув этим голод, уже дававший себя чувствовать; затем, продолжая стоять на коленях, она призадумалась над своим положением.

«Было бы безрассудно и недостойно не осуществить задуманного, – сказала она себе. – Как! Да может ли быть, чтобы дочь моей матери до того изнежилась от приятной жизни, что не в состоянии перенести солнечного жара, голода, усталости, опасности? Я так мечтала о бедности и свободе, когда была окружена этим угнетающим благосостоянием, так жаждала избавиться от него! И вот я прихожу в ужас на первых же порах! Разве не моя прирожденная профессия «нестись вперед, страдать, дерзать»? Что изменилось во мне с тех пор, как мы с милой мамой, еще до зари, частенько шагали натощак, подкрепляя силы водой из маленьких придорожных источников?

Вот как, красавица Zingarella? Мы можем только распевать в театрах, спать на пуху да путешествовать в каретах? Да разве мы с матерью боялись чего-либо? Не говаривала ли она мне при встрече с подозрительными людьми: «Ничего не бойся – беднякам ничто не угрожает, нищие не воюют между собой». В то время она была еще молода и красива, а приходилось ли мне когда-либо видеть, чтобы ее оскорбляли прохожие? Злейшие из людей щадят беззащитных. Как же иначе могли бы существовать бедные девушки, нищенки, бродящие по дорогам, не имея иного покровителя, кроме бога? Неужели я вроде тех девиц, что не смеют сделать шагу из дома, не вообразив, что весь мир, опьяненный их прелестями, бросится их преследовать? Неужели, если женщина идет одна по общей для всех земле, это значит, что она неизбежно будет опозорена и утратит честь только из-за того, что у нее нет средств окружить себя стражами? Вот ведь моя мать – она была сильна, как мужчина; она, точно лев, защищала бы себя. А я разве не могу быть такой же мужественной и сильной? Ведь в моих жилах течет добрая плебейская кровь! Разве нельзя покончить с жизнью, если тебе грозит потерять нечто более ценное, чем жизнь? Да и, кроме того, я иду пока по местам спокойным, где жители кротки и милосердны, а когда попаду в неизвестные края, то лишь при особом невезении мне не встретится в минуту опасности одно из тех простых, великодушных созданий, каких господь посылает всюду, чтобы они служили провидением для слабых и угнетенных! Ну, будем же мужественны! Сегодня, во всяком случае, мне придется бороться только с голодом. Обойдусь без хлеба и никуда не зайду до вечера, пока совсем не стемнеет и я не буду далеко, далеко… Голод знаком мне, и я умею переносить его, несмотря на чревоугодие, к которому хотели приучить меня в Ризенбурге. День ведь быстро проходит. Когда наступит жара, а ноги утомятся, я припомню философскую истину, так часто слышанную мною в детстве: «Кто спит – обедает», запрячусь куда-нибудь в расщелину скалы, и ты увидишь, дорогая мама, в эту минуту незримо ступающая рядом со мной и охраняющая меня, что я умею отдыхать без диванов и подушек».

Беседуя таким образом сама с собой, бедная девушка понемногу забывала о своих сердечных муках. Сознание огромной победы, одержанной над собой, умалило ее страх перед Андзолето. Ей даже казалось, что с той минуты, когда ей удалось расстроить его план и не позволить себя соблазнить, в душе ее стала затихать эта пагубная любовь. К трудностям своего романтического похождения она относилась с какой-то веселостью, смешанной с грустью, то и дело повторяя чуть слышно: «Тело мое страдает, зато душа спасена. Птица, не имея сил защититься, обладает крыльями для спасения и, очутившись в воздушных пространствах, смеется над ловушками и западнями».

К воспоминанию об Альберте, к мыслям об его ужасе и горе она относилась иначе, но всеми силами боролась с одолевавшим ее состраданием. Она твердо решила отстранять его образ до тех пор, пока не оградит себя от слишком поспешного раскаяния и неблагоразумной нежности.

«Дорогой Альберт, чудесный друг, – мысленно обратилась она к нему, – я не могу не вздыхать, представляя себе твои муки. Но только в Вене я решусь разделить их с тобой, пожалеть тебя. Только в Вене позволю я своему сердцу признаться, как оно чтит тебя и скорбит о тебе! Ну! Вперед!» – сказала себе Консуэло, пробуя встать. Но тщетно раза два или три пыталась она подняться, чтобы покинуть этот дикий, красивый источник, чье сладкое журчание, казалось, манило ее продлить минуты отдыха. Сон, который ей хотелось отложить до полудня, смыкал ей веки, а голод вызывал непреодолимую слабость, – она не думала, что так отвыкла переносить его. Напрасно старалась она обмануть себя. Накануне она почти не дотронулась до пищи – слишком много было беспокойств и волнений. Какой-то туман заволакивал ей глаза; холодный, мучительный пот расслаблял тело. Она бессознательно поддалась усталости и в ту минуту, когда уже совсем было решила подняться и продолжать путь, тяжело опустилась вместо этого на траву, голова ее склонилась на дорожный узелок, и она заснула крепким сном. Солнце, красное и жаркое, каким подчас оно бывает в короткое чешское лето, весело поднималось в небе. Ключ журчал по камешкам, словно желая монотонной своей песней убаюкать путницу, а птицы летали над ее головой, щебеча свои неугомонные песенки.

Глава 64

Консуэло проспала часа три, как вдруг шум, не похожий ни на журчание ручья, ни на щебетание птиц, вывел ее из забытья. Не имея сил подняться и еще не понимая, где она находится, девушка приоткрыла глаза и увидела в двух шагах от себя человека, нагнувшегося над камнем и пьющего воду у источника точно так, как делала она сама, – попросту подставив рот под струю. Вначале Консуэло испугалась, но, взглянув еще раз на пришельца, появившегося в ее убежище, успокоилась, так как он, казалось, почти не обращал на нее внимания, – потому ли, что уже вволю нагляделся на путницу во время ее сна, или же потому, что вообще не особенно интересовался этой встречей. К тому же это скорее был ребенок, чем мужчина. На вид ему было не больше пятнадцати-шестнадцати лет; он был небольшого роста, худой и очень загорелый. Лицо его, ни красивое, ни уродливое, в эту минуту ничего не выражало, кроме мирной беззаботности.