7 историй для девочек - Дюма Александр. Страница 288

Консуэло с удивлением рассматривала этого страшного человека, так увлекавшего женщин. Она старалась постигнуть чары, которые в самом деле, несмотря на его безобразие, могли действовать неотразимо, будь это лицо хорошего человека, воодушевленного движениями сердца; но то было безобразие отчаянного сластолюбца, а страсть его – только донкихотство дерзкого, самонадеянного фанфарона.

– Вы все сказали, господин барон? – спокойно спросила Консуэло.

Но она тут же покраснела и побледнела, когда славонский деспот бросил ей на колени целую пригоршню крупных бриллиантов, огромных жемчужин и очень ценных рубинов. Она быстро поднялась, сбросив на пол все эти драгоценности, которые должны были достаться Корилле.

– Тренк! – воскликнула она, охваченная сильнейшим негодованием и презрением. – При всей твоей храбрости ты последний трус: сражался ты только с ягнятами и ланями, которых безжалостно истреблял. Выступи против тебя настоящий мужчина, ты убежал бы, как лютый, но трусливый волк. Твои славные шрамы, я знаю, получены тобой в подвале, где ты среди трупов искал золота побежденных. Твои дворцы и твое маленькое царство – кровь благородного народа, и только деспотизм навязывает тебя ему в качестве соотечественника; это – гроши, вырванные у вдов и сирот, золото предательства, грабеж церквей, где ты, притворяясь, падаешь ниц и творишь молитву (ведь к довершению всех своих великих достоинств ты еще и ханжа!). Твоего двоюродного брата Тренка-пруссака, так нежно тобою любимого, ты предал и собирался умертвить. Женщин, которых ты прославил и осчастливил, ты изнасиловал, предварительно убив их мужей и отцов. Твоя только что сымпровизированная нежность ко мне не что иное, как каприз пресыщенного развратника. Рыцарское изъявление покорности, которое ты проявил, отдавая свою жизнь в мои руки, – это тщеславие глупца, воображающего себя неотразимым, а та пустая милость, о которой ты просишь, была бы для меня пятном, которое можно смыть только самоубийством. Вот мое последнее слово, пандур с обожженной пастью! Прочь с моих глаз! Беги, ибо если ты не освободишь моей руки, которую уже четверть часа леденишь в своей, я очищу землю от негодяя, размозжив тебе голову!

– И это твое последнее слово, исчадие ада? – воскликнул Тренк. – Ну, хорошо же! Горе тебе! Пистолет, который я гнушаюсь выбить из твоей дрожащей руки, заряжен только порохом. Одним маленьким ожогом больше или меньше – что за важность! Этим не запугаешь человека, закаленного в огне. Стреляй, наделай шума! Мне только того и нужно. Я буду рад найти свидетелей своей победы, так как теперь уже ничто не сможет избавить тебя от моих объятий: своим безумием ты зажгла во мне огонь страсти, который могла бы сдержать, будь ты немного поосторожней.

Говоря так, Тренк схватил в свои объятия Консуэло, но в то же мгновение дверь отворилась, и человек, чье лицо было закрыто черным крепом, опустил руку на пандура, который сразу согнулся и зашатался как тростник в бурю, и с силой бросил его на пол. Это было делом нескольких секунд. Ошеломленный в первое мгновение, Тренк поднялся и, дико вращая глазами, с пеной у рта, выхватил шпагу и бросился на своего врага, который направлялся к двери, по-видимому чтобы исчезнуть. Консуэло также устремилась к выходу. Ей показалось, что по росту и силе руки этот замаскированный человек не кто иной, как граф Альберт. Она увидела его в конце коридора, где очень крутая витая лестница вела на улицу. Тут он остановился, подождал Тренка, быстро нагнулся – так, что шпага барона царапнула стену, и, схватив его в охапку, бросил через плечо вниз по лестнице, головой вперед. Консуэло слышала, как великан покатился, и с криком: «Альберт!» – кинулась было вслед за своим избавителем. Но он исчез раньше, чем у нее хватило сил сделать три шага. Страшная тишина воцарилась на лестнице.

– Синьора, через пять минут начинают, – отеческим тоном обратился к ней бутафор, вынырнув из театрального люка, выходившего на ту же площадку. – Каким образом эта дверь оказалась открытой? – прибавил он, глядя на дверь лестницы, с которой был сброшен Тренк. – Право, ваша милость рисковали схватить насморк в коридоре.

Он закрыл и запер дверь на ключ, как полагалось, а Консуэло ни жива ни мертва вернулась в уборную, выбросила за окно пистолет, валявшийся под диваном, засунула ногой под мебель драгоценности Тренка, сверкавшие на ковре, и отправилась на сцену, где наткнулась на Кориллу, еще красную и запыхавшуюся от бесконечных выходов на аплодисменты, только что доставшиеся на ее долю после интермедии.

Глава 98

Несмотря на страшное волнение, Консуэло и в третьем акте превзошла себя. Она не ожидала такого успеха, не рассчитывала больше на него, выйдя на сцену с отчаянной решимостью провалиться с честью, считая, что во время своей мужественной борьбы лишилась вдруг и голоса и сноровки. Это ее не пугало: что значили даже тысячи свистков по сравнению с опасностью и позором, от которых она только что избавилась благодаря какому-то чудесному вмешательству. За этим чудом последовало другое. Добрый гений Консуэло, казалось, покровительствовал ей: голос ее звучал как никогда, пела она с еще большим мастерством и играла с большим подъемом и страстью, чем когда-либо. Все ее существо было до крайности возбуждено, и ей казалось, что вот-вот в ней что-то порвется, как чересчур натянутая струна. И это лихорадочное возбуждение уносило ее в волшебный мир: она делала все точно во сне, и ее даже удивляло, что она находила в себе для этого реальные силы.

Впрочем, радостная мысль поддерживала ее всякий раз, когда она боялась ослабеть. У нее теперь не было сомнений, что Альберт здесь. Он в Вене. По крайней мере со вчерашнего дня. Он наблюдает за нею, следит за всеми ее движениями, оберегает ее, иначе кому же приписать нежданную помощь, только что ей оказанную, и ту почти сверхъестественную силу, которой должен был обладать человек, чтобы победить Франца фон Тренка, славонского геркулеса? И если в силу одной из тех странностей, которых так много в характере молодого графа, он не хочет говорить с нею и как будто старается быть ею не замеченным, тем не менее он явно по-прежнему страстно любит ее, раз оберегает так заботливо и защищает с такой энергией.

«Ну, хорошо, – блеснула в голове Консуэло мысль, – если господу угодно, чтобы силы мне не изменили, пусть Альберт видит меня на высоте в моей роли и пусть из того уголка зала, откуда он, без сомнения, в эту минуту следит за мной, насладится моей победой, одержанной отнюдь не интригами или шарлатанством».

Не забывая о своей роли, она искала его глазами, но нигде не могла найти; она продолжала свои поиски и когда отступила за кулисы, но так же безуспешно. «Где бы он мог быть? – ломала она себе голову. – Где он спрятался? Быть может, он убил пандура наповал, сбросив его с лестницы? И принужден теперь скрываться от преследований? Попросит ли он убежища у Порпоры? Встретит ли она его на этот раз, вернувшись в посольство?»

Все недоумения исчезали, как только она снова появлялась на сцене: словно по волшебству, забывала она обстоятельства своей действительной жизни, и ее охватывало лишь чувство какого-то смутного ожидания, восторга, страха, благодарности, надежды… И все это было в ее роли и выливалось в чудесных звуках, полных нежности и правды.

По окончании спектакля ее стали без конца вызывать, и императрица первая бросила ей из своей ложи букет, к которому был прикреплен ценный подарок. Двор и венцы последовали примеру своей государыни, засыпав певицу цветами. Консуэло увидела, как среди всех этих благоухающих эмблем восторга к ее ногам упала зеленая ветка, невольно привлекшая ее внимание. Как только занавес опустился в последний раз, она ее подняла. То была кипарисовая ветка. Тут она забыла обо всех победных венках и стала искать объяснения этого знака скорби и ужаса, этой погребальной эмблемы, быть может выражавшей последнее прости. Смертельный холод сменил в ней лихорадочное волнение, непреодолимый ужас застлал ей, как облаком, глаза. Ноги Консуэло подкосились, и ее почти без чувств отнесли в карету венецианского посланника, где Порпора тщетно старался добиться от нее хотя бы одного слова. Губы ее похолодели, а безжизненная рука держала под плащом кипарисовую ветку, точно принесенную к ней ветром смерти. Спускаясь по театральной лестнице, она не заметила кровавых следов, да и мало кто обратил на них внимание в сутолоке разъезда.