7 историй для девочек - Дюма Александр. Страница 70

Когда Нина читала мне ровным и звонким голоском о том, как колесовали нежное тело Варвары, в то время как праведница распевала хвалебные псалмы своему Создателю, у меня невольно вырвалось:

– Боже мой, как страшно, Ниночка!

– Страшно? – недоумевая, проговорила она, отрываясь на минуту от книги. – О, как я бы хотела пострадать за Него!

В десять часов нас повели в церковь – слушать часы и обедню. Уроков не полагалось целую неделю, но никому и в голову не приходило шалить или дурачиться – все мы были проникнуты сознанием совершающегося в нас таинства. После завтрака Леночка Корсак пришла к нам с тяжелой книгой Ветхого и Нового завета и читала нам до самого обеда. Обед наш состоял в этот день из жидких щей со снетками, рыбьих котлет с грибным соусом и оладий с патокой. За обедом сидели мы необычайно тихо, говорили вполголоса.

Всенощная произвела на меня глубокое впечатление: темные, траурные ризы священнослужителей, тихо мерцающие свечи и протяжно-заунывное великопостное пение – все это не могло не запечатлеться в чуткой, болезненно-восприимчивой душе.

Наступила пятница – день исповеди младших. С утра нас охватило волнение, мы бегали друг к другу, прося прощения в невольно или умышленно нанесенных обидах.

– Прости меня, Надя, я назвала тебя в субботу «жадиной» за то, что ты не уступила мне крылышка тетерьки.

– Бог простит, – отвечала умиленная Надя, и девочки крепко целовались.

– Что мне делать, ведь я называла твою Ирочку белобрысой шведкой? – чистосердечно, смущенная, покаялась я Нине.

Та готова была вспыхнуть как спичка, но, вспомнив о сегодняшнем дне, сдержалась и проговорила сдержанно:

– Надо извиниться.

Едва услышав мнение Нины, я помчалась на старшую половину и, увидя гулявшую по коридору Трахтенберг в обществе одной из старших институток, смело подошла к ней со словами:

– Простите, мадмуазель, я бранила вас за глаза…

– За что же? – улыбнулась она. – Я не сделала тебе ничего дурного.

«Да, не сделали, а разве не отнимали у меня Нину и разве не мучили ее своею холодностью?..» – готово было сорваться с моего языка, но я вовремя опомнилась и молча приложилась губами к бледной щеке молодой девушки.

– Вперед не греши, – крикнула мне вслед спутница Иры, но ее насмешка мало тронула меня.

Я была вся под впечатлением совершенного мною хорошего поступка и охотно простила бы даже крупное зло.

Нас повели просить прощения у начальницы, инспектрисы, инспектора и недежурной дамы.

Еленина прочла нам подобающую проповедь, причем все наши маленькие шалости выставила чуть ли не преступлениями, которые мы должны были замаливать перед Господом. Начальница на наше «Простите, Maman» просто и кротко ответила: «Бог вас простит, дети». Инспектор добродушно закивал головою, не давая нам вымолвить слова. Зато Пугач на наше тихое, еле слышное от сознания полной нашей виновности перед нею «простите» возвела глаза к небу со словами:

– Вы очень виноваты предо мною, mesdames, но если сам Господь Иисус Христос простит вам, могу ли не сделать этого я, несчастная грешница!

И опять глаза, полные слез, поднялись в потолок.

– Экая комедиантка! – вырвалось у Бельской, когда мы, смущенные неприятной сценой, вышли из ее комнаты.

– Белка, как можешь ты так говорить, ведь ты говеешь! – сказала, толкнув ее под руку, Краснушка.

– Mesdames, идите исповедоваться, – звонко крикнула нам попавшаяся по дороге институтка. – Наши все уже готовы.

Мы не без волнения переступили порог церкви.

Институтский храм тонул в полумраке. Немногие лампады слабо освещали строгие лики иконостаса, рельефно выделяющиеся из-за золотых его рам. На правом клиросе стояли ширмы, скрывавшие аналой с крестом и Евангелием и самого батюшку.

Нас поставили по алфавиту шеренгами и тотчас же три первые девочки отделились от класса и опустились на колени перед иконостасом.

Между ними была и Бельская. Прежде чем пойти на амвон, она, еще раз оглянувшись на класс, шепнула «простите» каким-то новым, присмиревшим голосом.

– Строго спрашивает батюшка? – в десятый раз спрашивали мы Киру, исповедовавшуюся уже прошлый год.

– Справедливо, как надо, – отвечала она и погрузила взгляд на страницы молитвенника.

– Влассовская, Гардина и Джаваха, – шепотом позвала нас Fraulein, и мы заняли освободившееся место на амвоне.

Я стояла как раз перед образом Спасителя с правой стороны Царских врат. На меня строго смотрели бледные, изможденные страданием, но спокойные, неземные черты Божественного Страдальца. Терновый венок вонзился в эту кроткую голову, и струйки крови бороздили прекрасное, бледное чело. Глаза Спасителя смотрели прямо в душу и, казалось, видели насквозь все происходившее в ней.

Меня охватил наплыв невыразимого, захватывающего, восторженного молитвенного настроения.

– Боже мой, – шептали мои губы, – помоги мне! Помоги, Боже, сделаться доброй, хорошей девочкой, прилежно учиться, помогать маме… не сердиться по пустякам!

И мне казалось, что Спаситель слышит меня, и по этому светлому лику, устремленному на меня, я чувствовала, что моя молитва угодна Богу.

– Господи, – уже в неудержимом восторге шептала я, – как хочется прощать, весь мир прощать! Как жаль, что у меня нет врагов, а то бы я их обняла, прижала к сердцу и простила бы, не задумываясь, от души.

– Люда! Твоя очередь, – шепнул мне знакомый голос.

Я мельком взглянула на говорившую. Нина это или не Нина? Какое новое, просветленное лицо! Какая новая, невиданная мною духовная красота! Глаза не сверкают, как бывало, а льют тихий, чуть мерцающий свет. Они глубоки и недетски серьезны…

– Иди, Люда, – еще раз повторила она и опустилась на колени перед образом Спасителя.

Я робко вступила на клирос. На стуле за ширмою сидел батюшка. Добрая улыбка не освещала в этот раз его приветливого лица, которое в данную минуту было сосредоточенно-серьезно, даже строго.

Я молча приблизилась к аналою и, встав на колени, почувствовала на голове моей большую и мягкую руку моего духовника.

Началась исповедь. Он спрашивал меня по заповедям, и я чистосердечно каялась в моих грехах, сокрушаясь в их, как мне тогда казалось, численности и важности.

«Боже великий и милосердный! Прости меня, прости маленькую грешную девочку», – выстукивало мое сердце, и по лицу текли теплые, чистые детские слезы, мочившие мою пелеринку и руки священника.

– Все? – спросил меня отец Филимон, когда я смолкла на минуту, чтобы припомнить еще какие-нибудь проступки, казавшиеся мне такими важными грехами.

– Кажется, все! – робко произнесла я.

– Прощаются и отпускаются грехи отроковицы Людмилы, – прозвучал надо мною тихий голос священника, и голову мою покрыла епитрахиль, сверх которой я почувствовала сделанный батюшкою крест на моем темени.

Взволнованная и потрясенная, я вышла из-за ширмочек и преклонила колена перед образом Спаса.

И вдруг мой мозг прорезала острая как нож мысль: я забыла один грех! Да, положительно забыла. И быстро встав с колен, я подошла к прежнему месту на амвоне и попросила стоявших там девочек пустить меня еще раз, не в очередь, за ширмы. Они дали свое согласие, и я более твердо и спокойно, нежели в первый раз, вошла туда.

– Батюшка, – дрожащим шепотом сказала я отцу Филимону, поднявшему на меня недоумевающий взгляд, – я забыла один грех.

Отец Филимон с удивлением посмотрел на меня и тихо сказал:

– Говори.

– Я бросала за обедом хлебными шариками в моих подруг… пренебрегала даром Божиим… я грешна, батюшка, – торопливо произнесла я.

Что-то неуловимое скользнуло по лицу священника. Он наклонился ко мне и погладил рукою мою пылающую голову. И опять дал мне отпущение грехов, покрыв меня во второй раз епитрахилью.

Когда мы вышли торжественно и тихо из церкви, нам попались навстречу старшие, спускавшиеся пить чай в столовую.

– «Седьмушки» святые! Mesdames! Святые идут! – сказала одна из них.

Но никто не ответил ни слова на неуместную шутку. Она оскорбила каждую из нас, как грубое прикосновение чего-то нечистого. Мы прошли прямо в дортуар, отказавшись от вечернего чая, чтобы ничего не брать в рот до завтрашнего причастия.