Поморы - Богданов Евгений Федорович. Страница 41

И тихонько вздыхала. А сама все время следила пристально из-под рыжеватых ресниц за подружкой: Не похудела ли? Нет. Совсем не изменилась Густя в замужестве. Только в походке, в движениях у нее появилась этакая важность, медлительность, что ли…

Немного выждав и перейдя на шепот, Сонька интересовалась:

— Муж-то обнимает крепко?

— Разве можно об этом спрашивать? Никакой деликатности у тебя, Соня, — отвечала Густя, зардевшись. — Конечно, крепко.

— Так, что косточки хрустят, да?

Густя вскакивала, тормошила и тискала подружку. И они звонко смеялись и возились, как бывало прежде.

От Тишки из Архангельска пришло письмо. Парасковья несколько раз просила Густю перечитывать его. Но сколько ни читали, ничего из того письма не могли выжать, кроме нескольких строк:

Живу хорошо, того и вам желаю. Учусь. В общежитии у нас тоже хорошо. Хорошо и кормят, и обмундирование дали…

— Господи, будто дома плохо кормили! — досадовала Парасковья. — Будто дома без штанов ходил! Ну, слава богу, раз хорошо, так пусть и дальше так будет.

Среди сплошного ненастья выдался сухой погожий денек. Низкое солнце слепило глаза последними вспышками ушедшего за Оленницу лета. Иероним и Никифор, оба в полушубках, в валенках с галошами-клeенками — по-зимнему, сидели на завалинке и щурились на желтый сверкающий круг в холодном, чуть-чуть с голубинкой небе.

— Курить я нонче перестал, — сообщил Иероним, как нечто важное, доставая из кармана жестяную баночку из-под зубного порошка. — Теперь вот нюхаю. Чихать для здоровья пользительно. Легкие прочищает. Не желаешь ли? — подставил он баночку приятелю,

— Не-е-ет! — Никифор помотач головой. Тесемки у шапки крутанулись мышиными хвостиками. — Не желаю. И вообще этим зельем пренебрегаю.

Иероним прищурил выцветший глаз, закладывая в ноздри понюшку.

— Вот, бают, скоро свадьба предвидится… — многозначительно заметил Никифор.

— Это у Никешиных, что ли?

— У Никешиных. Степанко с Мурмана подарков навез тьму! И все для Фроськи, невесты. Никола Тимонин, слава богу, третью дочь выдает. Может, сватами нас с тобой призовут, а? — оживился Рындин.

Иероним ответил не сразу — прочихался весело, со смаком, со стоном.

— Уж и не знаю, призовут ли. Говорят, свадьба о покрове намечается.

— Может, и о покрове. Эх-хе-хе! — Никифор положил сухие сморщенные руки на колени. — Покров-батюшка, покрой землю снежком, а меня — женишком. Так ведь, бывало, девки приговаривали!

— Так, так. Именно!..

И оба заулыбались.

Из-за угла выплеснулся переливчатый звон гармошки-трехрядки, и грянули голоса парней:

Эх, я не красиласе

Да не румяниласе,

Я не знаю, почему

Ему пондравиласе…

Федор Кукшин, журавлем выступавший в шеренге парней, тряхнув обнаженной головой, рванул мехи, сделал проигрыш. В избе, что стояла на другой стороне улицы, наискосок от пастуховской, приоткрыв створку окна, девушка выставила голову, состроив парням смешную рожицу. Те словно обрадовались:

Их, ты-ы-ы!

Оба дедка оживились, повернули головы к парням. Никифор Рындин одобрительно отметил:

— Наважники гуляют перед путиной.

— Поют-то хорошо! Каково порыбачат? — Иероним сморщился и чихнул пронзительно, на всю улицу, — видать, все еще не прочихался после понюшки. У девчонки в окошке сделалось испуганное лицо. А парни хором пожелали:

— Будь здоров, дедушко!

Гуляла Родионова бригада.

Иероним спросил:

— Дак когда на Канин-то?

— Послезавтра, — ответил Родион.

— А молода женка как?

— А дома по хозяйству останется.

— Смотри, заневодит кто-нибудь!

— Не заневодит, — рассмеялся Родион. — Этого я не опасаюсь. Любовь у нас верная!

Пошли по улице дальше. В конце деревни Родион отстал от приятелей:

— Домой пора.

Солнце притаилось за избами, и стало сумеречно. Тихий вечер надвигался на Унду с северо-востока, с Мезенской губы. Тянуло холодком. Должно быть, ночью падет иней.

Проходя мимо избы Зюзиной, Родион вспомнил, как на свадьбе Фекла дарила утиральник. Глянул на ветхое, покосившееся крылечко и удивился: хозяйка, выйдя из сеней, подзывала его. На голых ногах — нерпичьи туфли, на плечах — цветастая шаль.

— Зайди-ко, Родионушко, на минутку. Хочу с тобой поговорить по делу. Зайди, не бойся. — Голос у Феклы вкрадчив. На лице робкая улыбка.

Родион свернул к зюзинской избе, наклонился у входа, чтобы не ушибиться о низкую ободверину, и вошел.

— Сядь, посиди. Чем тебя угостить на прощаньице? — певуче сказала Фекла. — Скоро уходишь за наважкой…

— Спасибо. Ничего не надо, — сказал Родион, выжидательно стоя у порога.

— Сядь, сядь. Хоть место-то обсиди! Выпей рюмочку. Наливка своедельная, черничная. Сладкая! — Фекла достала из шкафа маленький графин, две рюмки, кулебяку.

— Не беспокойтесь. Я не хочу.

— Ну, как хошъ. Не неволю. А позвала я тебя вот зачем. Возьми на память в дорогу образок Николы морского. Еще мой дедко с ним в море хаживал.

Она положила на стол небольшую, с почтовый конверт размером икону старинного новгородского письма.

— Издревле он друг и радетель рыбацкий, хранит от гибели в шторм, от льдяного уноса, от несчастий да хворобы. Возьми, пригодится. Дай-ко я в газетку заверну. — Фекла принесла газету и стала заворачивать в нее образок.

— Не трудитесь, Фекла Осиповна. — Родион еле припомнил ее отчество: все Фекла да Фекла… — Я неверующий и принять ваш подарок не могу. А на добром слове да заботе спасибо!

— А ты прими! Хоть и не веруешь, а все-таки пусть Никола будет в потаенном месте на стане. С ним душе спокойнее.

Родион молчал, не зная, что больше говорить. Принять икону было стыдно, не принять — обидишь хозяйку. Фекла налила вина в рюмки, подвинула ему одну, сама взяла другую.

— Если не хочешь — не пей. А я подниму за удачу на промысле.

Она выпила, пожевала кулебяку, сняла с плеч шаль. Блеснули в сумерках обнаженные выше локтей руки, белые, округлые.

— Боишься принять подарок? Думаешь, от недоброго человека? — спросила Фекла с грустинкой в голосе.

— Нет, почему же недоброго… — уклончиво ответил Родион.

Глянув на него в упор своими большими глазами, Фекла с надрывом в голосе сказала, как простонала:

— Ох, скушно живется! Знал бы ты, Родионушко!

Родион не знал, что ответить. Ему стало как-то неловко, и он хотел уйти. Но Фекла удержала его.

— Возьми меня в свою бригаду на Канин! Тут с тоски подохнешь. — Она встала, положила ему на плечо тяжелую, словно литую, руку. — Я буду вам обед готовить, прибирать, обстирывать. А то и на лед выйду к рюжам. Возьми, а?

— Нет, Фекла Осиповна, — ответил он, немало удивившись ее желанию. — Вы знаете, что очень тяжелая там работа. Жить негде. Не вместе же с парнями!

— А я в закуточке устроюсь. Завешу рядном уголок и буду спать.

Чудная девка! — подумал Родион, а вслух сказал:

— Это невозможно. И потом такие дела решает правление колхоза, председатель.

— Так я к председателю-то схожу. Ты только возьми!

— Не могу, Фекла Осиповна.

Он повернулся к двери, но она остановила его:

— Глянь-ко, что у меня есть-то! Подойди сюда.

Она подошла к комоду, где стояли зеркало, деревянная шкатулка и высокая узкогорлая ваза с высохшими бессмертниками. Что еще? — Родион с досадой приблизился к ней.

Фекла тотчас зажгла и поставила на уголок комода лампу, достала из шкатулки фотографический снимок и подала Родиону. На снимке унденский фотограф Илья Ложкин запечатлел свадебное застолье.

Увидев себя и Густю среди гостей на знакомой фотографии, Родион возмутился тем, что снимок попал в чужие руки, и хотел об этом сказать Фекле. Но подняв глаза от снимка, он увидел ее отражение в зеркале и смешался: Фекла стояла рядом, распустив по плечам длинные, блестящие, шелковистые волосы. Не успел он ничего вымолвить, как она взмахнула руками, и мягкие пахнущие, как лен, волосы обвили ему шею, захлестнув ее, словно петля.