Поморы - Богданов Евгений Федорович. Страница 73

— Дома все живы-здоровы, от всех тебе привет, — она сказала это таким тоном, будто все земляки знали, что он находится в госпитале и низко ему кланялись. — Ваши живут исправно. Сена у них, правда, накошено мало, так прикупили. Густя выглядит хорошо. Старухи бают, что должна родиться девочка. Они по животу угадывают. Если он у будущей матери круглый, то родится девочка, а остренький — так мальчик. — Она засмущалась и понизила голос до шепота. — Я в этом ничего не смыслю. От других слышала, — и махнула рукой так мягко, округло, красиво. — Жалко, дед Никифор помер. Тебе, верно, писали? А Иероним живехонек. Летом в море ходил!

— Да ну? — удивился Родион.

— Ей-богу! На тресковой доре с двумя бабами за селедкой. Обратно еле пригребли — ветер был противной. Дедко как до избы добрел и свалился… Однако отлежался. А в село все похоронки идут… Уж человек двадцать погибло на фронте.

Она замолчала, посмотрела перед собой отрешенно, думая о чем-то не касающемся ни этой госпитальной палаты, ни Родиона.

— Похоронки, конечно, нелегко получать… Да что поделаешь? Война.

— Скорее бы конец ей. Ох, трудно люди живут! Кругом беды да несчастья. И голодно. У нас еще терпимо — рыба есть, паек рыбакам выдают подходящий. А в городе хвойный настой пьют, в столовых по осени котлеты из морской капусты делали… Мне Меланья рассказывала. У нее ведь вернулся Вавила-то. Совсем вернулся, перед войной еще. Сначала плавал по реке на барже. А потом его на Мурман отправили, на оборонные работы. И там в армию взяли. Служит в каком-то обозе. На передовую, видно, по возрасту не годится, так в обозе…

— Воевать так воевать — пиши в обоз! — это такая поговорка у фронтовиков есть.

— Живут они, вернее теперь уж одна Меланья, на частной квартире, в малюхонной комнатушке. Моему приезду обрадовалась очень даже. Все расспрашивала про деревню. Она работает в швейной. Раньше шляпки делали, теперь полушубки для армии шьют.

— А Венька у них где?

— Тоже плавает. Военный моряк.

— А я вот в пехоте. Правда, в морской. Разница есть.

— Говорят, в морской пехоте — храбрые солдаты. В газетах пишут, что в одних тельняшках идут на пулеметы… Ты уж береги себя. На пулеметы не ходи.

— Это уж как придется. О себе-то расскажи. Как живешь?

— Да что, живу. Мы ведь не на фронте. Не опасно. Летом сидела на тоне, а как стал лед на реке — навагу удила. Как все… Меня ведь в правление избрали! — с наивной гордостью сказала она.

— Поздравляю! В начальство, значит, вышла?

— Ой, Родя, что ты! Какое из меня начальство? Так только, заседаю…

— Заседать — тоже дело. Все одна живешь? — осторожно поинтересовался он.

— Да одна… — нехотя ответила Фекла.

Подошла Шурочка и вежливо напомнила, что десять минут прошло. Фекла всплеснула руками:

— Так скоро? А часы у тебя не врут?

— Часы у нас правильные, — суховато ответила Шурочка, посмотрев на Феклу ревниво. Она ревновала всех раненых к посетителям, особенно к женщинам, хотя они бывали редко.

Фекла расстроилась, замялась, потом вдруг принялась снимать со своей кофточки брошь — серебряную, с красным камнем, подаренную когда-то Вавилой на именины. Отстегнула ее и стала совать в руку Шурочке.

— Возьми брошку на память, а нам дай еще хоть пять минут. Дай, ради бога!

— Ой, что вы! — смутилась Шурочка и, наотрез отказавшись принять подарок, оскорбление поджала губы и вышла, разрешив им поговорить еще немного.

Зажав в кулаке брошку, Фекла сказала Родиону:

— Ты зря скрываешь от своих, что ранен. Потом узнают — больше расстроятся. Подумают, что не писал про ранение потому, что оно было очень опасное…

— Пожалуй, ты права, — призадумался он. — Напишу теперь же, что нахожусь в госпитале. И ты им расскажи. Привет передай.

— Если велишь — расскажу. А Густя не приревнует?

— Она не ревнивая.

Фекла с грустинкой в глазах пошевелила бровями, положила загорелую ладонь ему на бледную руку.

— Поправляйся. Я тебе здоровья принесла. Могу и кровь свою дать. Скажи доктору, пусть возьмет. Скорее вылечишься.

— Спасибо, — благодарно улыбнулся Родион. — Теперь уж не требуется. Да и группы у нас с тобой могут оказаться разные.

— Думаешь, не подойдет моя кровь? Подойдет!

— Может не подойти. Она у тебя больно горячая, с характером…

— В холодной-то крови какой толк?

Снова в палату заглянула Шурочка, и Фекла с сожалением засобиралась.

— Дай-ко я тебя поцелую на прощаньице. Можно? — склонилась, разволновала кровь поцелуем. У Родиона голова закружилась. — Прощай. Поправляйся.

И пошла медленно и плавно к выходу.

2

В обратный путь ехать порожняком все-таки не пришлось — везли продукты для рыбкоопа, керосин и солярку. Продовольствие и горючее были на вес золота, и обозники берегли их пуще глаза. Огорчило Ермолая то, что не удалось полностью получить по заявке колхоза сетную дель и другие промысловые материалы. Склады рыбакколхозсоюза оскудели.

Теперь дорога казалась более знакомой и не столь утомительной, как из Унды в Архангельск. Грузы веселили — едут в село не с пустыми руками.

Фекла все еще была под впечатлением встреч с Меланьей Ряхиной и Родионом. Меланья очень изменилась, постарела, растеряла по житейским ухабам прежнюю гордость и заносчивость.

Перед отъездом Фекла еще раз наведалась в госпиталь уже с Ермолаем и Соней. Родион очень обрадовался землякам. Но как следует поговорить не пришлось: начался врачебный обход и свидание прервали. Соня Хват все же успела порасспросить Родиона об отце и ушла из госпиталя невеселая, унося в душе тревогу за родителя.

Грустная сидела Фекла в передке саней, завернувшись в тулуп, с кнутом и вожжами в руках. Обоз неторопливо тянулся по зимнику. Всюду снега, прибрежные леса с белыми хлопьями на ветках. Полозья тихо шуршали по снегу. Лошади пофыркивали, мотали головами, звякали уздечками. В этом безлюдье, в однообразном безмолвии зимы с трудом верилось, что где-то там, возле сердца России, грохочут орудия, льется кровь, черные вражьи дивизии лезут и лезут вперед, оставляя на снегу тысячи трупов…

Фекла соскакивала с саней и торопливо семенила рядом с лошадью — маленькой, мохнатой, обындевевшей. Лошадь, наверное, мечтала о теплой конюшне и охапке сена. Фекле хотелось поскорее добраться до избы, пожарче натопить плиту и вдоволь напиться чаю… А после лечь и расправить усталое тело на старой, еще родительской перине, увидеть, как в полутьму зимовки заглядывает луна, и услышать, как над головой на стене бойко тикают ходики, словно торопятся встретить утро.

Боже мой, как бы крепко я спала дома! — мечтала Фекла.

Но до конца пути еще далеко. Она глядела вперед, вдоль реки, видела низкие облака, а под ними — чернолесье, притихшее до весны, до пробуждения, белые проплешины пожен и болотистых пустошей.

Во второй половине дня сразу потемнело, собралась метель. Она навалилась на село с северо-востока, обрушилась из низких плотных туч. Ветер походя подхватывал снег и кидал его на крыши, на улицы села. Он подвывал, наводя дремучую тоску на собак, свернувшихся под крылечками или в сенях. Собаки тоже подвывали ветру и спросонья побрехивали всполошно, будто к селу с тундровых пустырей крались воры… Чебурай, тоньский пес, обычно жил на подворье Ермолая. Но поскольку хозяина не было, то он кормился по людям, словно овечий пастух — сегодня тут, завтра там. Чаще всего он наведывался к Иерониму Марковичу Пастухову. Старик, хоть и у самого есть было почти нечего, кроме пайкового хлеба да сушеной наваги, каждый день ухитрялся накормить и собаку.

Как только завихрился на улице снег, пес примчался к Иерониму спасаться от голода и стужи. Он вбежал на крыльцо, налег передними лапами на дверь. Она не поддавалась. Тогда пес коротко и требовательно взлаял, и, немного погодя, дверь отворилась.

— А, Чебурайко! — сказал дед, выглянув на улицу в полушубке, накинутом на голову и плечи. — Заходи в хоромы.