Момент истины (В августе сорок четвёртого) - Богомолов Владимир Осипович. Страница 79

«Невесело… Не то слово – хуже не придумаешь!.. Но всё, что от тебя зависело, ты сделал и можешь… ты должен уснуть!.. Расслабься и усни, – мысленно убеждал себя Алёхин. – Тебе хочется спать, ты уже чувствуешь тяжесть в веках, забудь обо всём, расслабься и спи. Ты должен… ты обязан уснуть…»

75. Помощник коменданта

С каждым часом у него всё больше портилось настроение, и хотя он пытался относиться к происходящему спокойно, по-философски, ничего не получалось – скрытое раздражение постепенно нарастало. Он то ходил, то присаживался на пенёк, накрытый газетой, и никак не мог удержаться: курил одну за другой папиросы (подаренный отцом ещё в июле «Казбек»), которые так хотелось приберечь, оставить на вечер, хотя бы десяток – для представительности. Новенькие, прекрасные, каких у него ещё никогда не было, сапоги намокли от травы и затяжелели, он с тоской представлял, как они задубеют, когда высохнут, и соображал, чем их намазать, чтобы этого избежать.

Старший из особистов, капитан Алёхин, крепко спал, подложив под голову вещмешок с продуктами. В стороне от него на другой плащ-палатке под берёзками по-прежнему похрапывал некий старший лейтенант в грязной, с огромными заплатами гимнастёрке. (Помощник коменданта не разглядывал его лицо и не подозревал, что это тот самый офицер, который, не поприветствовав его в городе и будучи остановлен, прикидывался дурачком.) Старшина сидел с наушниками у рации и от нечего делать читал какую-то порядком замусоленную книгу со схемами на вклейках – очевидно, по радиотехнике. И наконец, лейтенант-заика, перетянув, как и Алёхин, кобуру на живот, молча и сосредоточенно вышагивал по лужайке.

Сколько так могло продолжаться?

Чем больше помощник коменданта размышлял над происходящим, тем более нелепым всё это ему представлялось.

Из-за каких-то трёх или четырёх человек взбулгачили даже не сотни, а тысячи военнослужащих. Привыкший за войну к совсем иному соотношению сил, он никак не мог с этим примириться.

Ему вспомнились бои двухлетней давности – летом сорок второго, в районе Котельниково, под Сталинградом. Его рота – девятнадцать человек! – обороняла колодец. Обыкновенный колодец. Там, в степи, колодцы – редкость, и за источники воды шла ожесточённая, смертельная борьба.

Выжженная солнцем трава… Зной… Пыль… Духота… Чтобы заставить его отойти и захватить колодец, немцы подожгли степь… Огонь, клубы густого едкого дыма надвигались на боевые позиции роты с трёх сторон. И за этой завесой наступали немцы: пехотный батальон – полного состава! А в роте было девятнадцать человек, два станкача и пэтээр…

Зажечь степь навстречу и не пытались: дул западный ветер – и дым и огонь несло на расположение роты. Немцы непрерывно били из миномётов и дивизионных пушек. Град осколков вместе с искрами засыпал окопы. Дым был такой едкий, что пришлось надеть противогазы… Резина дымилась! Глаза у бойцов краснели и опухали… Кожа багровела и вздувалась волдырями… Четверо ослепло… Обмундирование дымилось и загоралось, но люди держались!.. Держались не час и не два, а более суток!

На рассвете второго дня немцы пустили танки. Три удалось подбить, но четвёртый прорвался к запасному окопу, где помещались тяжелораненые, ослепшие. Они и подорвали его. Его и себя… Видел ли когда-нибудь этот Алёхин, как умирающие слепые бойцы бросаются с гранатами на рёв мотора под танк?!

В то утро капитан (тогда он был лейтенантом) потерял ещё шестерых, но с остатками роты удерживал колодец. Вместе с ним – дважды раненным – в строю оставалось всего трое, когда пришёл приказ отступить. И только тогда, взорвав колодец связкой противотанковых гранат, они отошли.

И никто не поучал его, как школьника! И никто не вымогал у него бдительность!.. А столь памятный бой за развилку шоссейных дорог?.. И сколько было ещё таких боев… Жестоких! Смертельных! Неимоверно тяжёлых! Когда противник превосходил в пять, в десять, в пятнадцать раз!.. Воюют не числом, а умением! Это правило вся армия исповедует с самого начала войны. Армия, но не особисты. Для них не жалеют ни средств, ни сил. И это при катастрофическом некомплекте личного состава в частях фронта.

Оторвали от выполнения своих прямых обязанностей тысячи людей, причём всё экстренно, с заклинаниями о бдительности, секретности и особой важности. И что дальше – для чего это делалось?.. Неужели для того, чтобы вот так забраться в лес, нажраться до отвала и отрабатывать «взаимодействие щеки с подушкой», точнее – за неимением подушки – с вещевым мешком. Перекур с дремотой на четыреста минут!

Помощнику коменданта вспомнился старый язвительный армейский анекдот: «Чем отличаются особисты от медведя?.. А тем, что медведь спит только зиму, а особисты – круглый год…»

При всей сдержанности и внешнем спокойствии капитана, буханки белого хлеба подействовали на него, как красная тряпка на быка. Он с трудом справился со своим возмущением.

Белый хлеб и другие деликатесные по военному времени продукты, которые были положены и выдавались строго по норме, кроме лётного состава ВВС, только раненым в госпиталях – он и сам получал и хорошо помнил эти тщательно вывешенные порции, – особисты потребляли до отвала – кто сколько хотел. Лишь из одного вещмешка вытащили две большие буханки и резали толстыми ломтями, хотя находились в полном здоровье и к авиации никакого отношения не имели.

По какому праву?! Он знал точно: особисты довольствуются по тем же нормам, что и другие офицеры Действующей армии, исключая лётный состав. Впрочем, для них законы не писаны, что хотят, то и делают. И все молчат – побаиваются.

Но лично он никогда их не боялся и не боится. Чтобы Алёхин это понял, он и говорил ему, не стесняясь, то, что думал, – без обиняков, зная, между прочим, что подобная манера разговора действует сдерживающе даже на людей от природы наглых.

Как ни странно, беззлобная реакция Алёхина на его колкие высказывания и простоватая мягкая покладистость настораживали помощника коменданта. В его представлении особист без какого-либо заднего умысла не мог быть так приветлив и доброжелателен.

Остальные ему тоже не понравились.

И этот мальчишка-лейтенант, который привязался:

«Товарищ капитан, вы не из Москвы?.. Вы на кого-то похожи!..» Щенок, пытающийся заставить себя бояться. Жалкая попытка запугать!.. Не на того напали!

И этот старшина, торопливо и шумно сожравший полбуханки белого хлеба и целую банку нежнейших консервированных сосисок.

Такую же точно банку ему прислал с оказией в госпиталь отец, и он роздал по сосиске всей палате. Но его отец был начальник политотдела гвардейского корпуса, без малого генерал, участник революции, гражданской и Отечественной войн, прослуживший в Красной Армии четверть века. А какие заслуги могли быть у этих людей?..

Спавший же без просыпу под берёзками старший лейтенант за один свой внешний вид заслуживал строгой гауптвахты. Такую безобразную гимнастёрку мог бы надеть – на земляные работы! – боец сапёрного батальона, но никак не строевой офицер. Армейский и не надел бы – не посмел, а особисту дозволено…

«Да что тебе с ними, детей крестить?» – в который уж раз говорил самому себе помощник коменданта и старался настроиться на иной лад и думать о чём-либо другом, более приятном.

День медленно подвигался к вечеру, и ему оставалось только одно: терпеливо ждать, когда всё это кончится.

Было без пяти минут четыре. Через час старик отправится за букетом цветов; в том, что он выполнит поручение и сделает всё самым добросовестным образом, помощник коменданта не сомневался.

С детства брезгливый, капитан не терпел в людях неопрятности, и этот старый еврей с вечной каплей под носом, естественно, не мог быть ему симпатичен. Однако он уважал талант и мастерство в любой деятельности человека, в любом проявлении, а старик, несомненно, был Мастером. И думал помощник коменданта о нём с чувством почтения и признательности за отличную работу. Жалость к этому одинокому, обездоленному войной старику снова посетила его, когда справа, оттуда, где находилась рация, послышался негромкий взволнованный голос старшины-радиста.