Каллокаин - Бойе Карин. Страница 34
Я годами думал о том, скоро ли он наступит. Может быть, когда мы поглотим соседнее государство или оно поглотит нас? Будут ли тогда пути от сердца к сердцу возникать так же легко, как они возникают между городами и районами? Только бы это время скорее пришло. Пусть пришло бы со всеми своими ужасами. Или тогда уже ничто не поможет? Потому что броневик станет таким мощным, что не захочет из божества превращаться в простое орудие. И захочет ли когда-нибудь божество, самое мертвое из всех богов, добровольно отказаться от своей власти? Мне бы хотелось верить, что в человеке таятся зеленые глубины, океан нетронутых созидательных сил, которые могут поглощать остатки мертвечины, могут исцелять и творить… Но я не видел их. Я знаю только, что из рук больных родителей и больных учителей выходят еще более хилые дети, и в конце концов болезнь становится нормой, а здоровы; — уродством. Одинокие производят на свет еще более одиноких, запуганные — еще более напуганных… Как же может хоть один здоровый росток пробиться сквозь броня)? Несчастные, которых мы назвали сумасшедшими, тешились своими обрядами. Они, по крайней мере, чувствовали, что им чего-то не хватает. Пока они сознавали, что делают, им было к чему стремиться. Но, по существу, это все равно, потому что их путь никуда не ведет. Да разве вообще существует путь, который куда-то ведет? Если бы я вдруг очутился на станции подземки, целиком заполненной людьми, или где-то на большом празднике, с микрофоном в руках, кто услышал бы мои призывы? Ничтожная часть жителей Империи, да и те не обратили бы на них внимания. Кто я? Жалкий одиночка. У меня отняли жизнь… И все же именно в эту минуту я ощущаю, что живу. Я знаю, это каллокаин порождает неразумные надежды, это от него все кажется таким простым и ясным. Но я живу — хотя у меня все отняли, — и именно сейчас я сознаю, что мой путь куда-то и едет. Я видел, как силы смерти распространялись по свету все шире и шире, словно круги на воде, но ведь должны же существовать и силы жизни, хоть мне и не удалось их увидеть! Да, да, я понимаю, я говорю так, потому что на меня действует каллокаин, но разве это не может быть правдой?
Он на секунду умолк.
Когда я шел сюда, у меня в голове рождались фантазии одна нелепее другой, я представлял себе, как все слушатели в какой-то момент вдруг отвлекутся и я смогу подойти и прошептать Риссену на ухо свои вопросы. Уже тогда я понимал, что это одна игра воображения и ничего такого не произойдет, да так оно и вышло. Все, как один, смотрели на Риссена, ни на секунду не отводя взгляда. Но странное дело: теперь я сам не стал бы спрашивать, даже если бы мне представилась возможность. Что мне город в пустыне, что умалишенные и их обряды! Ни один город в пустыне не казался таким недостижимым — и в то же время таким надежным убежищем, — как то, к которому я шел. И оно было не где-то в неизвестной дали, а рядом, совсем рядом. Линда должна была у меня остаться. По крайней мере, она должна была остаться.
Риссен вздохнул и закрыл глаза, но тут же снова открыл их.
— Они что-то предчувствуют, — прошептал он. — Они боятся, обороняются — значит, предчувствуют Предчувствует моя жена, когда заставляет меня молчать. Предчувствуют ученики, когда с самодовольным видом смеются надо мной. Может, это жена донесла на меня или кто-нибудь из учеников, но, кто бы это ни был, он предчувствовал. Когда я говорю, они словно слышат самих себя. Они боятся не меня, они боятся себя. О, если бы она существовала на самом деле, эта нетронутая зеленая глубина… Я верю, что она есть. Это все каллокаин, но я счастлив… что я… могу верить…
— Мой шеф, — сказал я судье, тщетно пытаясь сохранять равнодушный тон, — сделать ему еще инъекцию? Он сейчас придет в себя.
Но судья покачал головой.
— Не нужно, — сказал он. — Случай достаточно ясный. А впрочем, каково будет мнение консультантов
Консультанты одобрительно зашумели, видимо соглашаясь с судьей. Через минуту все встали, чтобы уда литься на совещание. Но тут произошло нечто неожиданное. Молодой человек из группы Риссена вскочил со своего места, бросился к возвышению, где я как раздавал Риссену успокаивающие капли, и стал отчаянно размахивать руками, пытаясь остановить выходящих из комнаты представителей суда.
— Это я, это все из-за меня! — дико закричал он. — Это я написал донос на своего руководителя Эдо Риссена и обвинил его в антиимперском складе характера! Вчера по дороге на работу я бросил письмо в почтовый ящик; сегодня я узнал, что он уже арестован. Но все, кто его слышал… все, кто его слышал… должны признать…
Я спустился с помоста, подошел к юноше и закрыл ему рот рукой.
— Успокойтесь, — прошептал я, — вы ничего не добьетесь и не спасете его, а только повредите себе. Не вы один донесли на него.
Вслух я сказал:
— Подобные высказывания лиц, потерявших самообладание, совершенно недопустимы во время следствия. Попрошу вас, соратник на передней скамье, принесите, пожалуйста, стакан воды. А вы не волнуйтесь, придите в себя, все поймут и извинят вас: действительно, были вынуждены написать заявление на своего руководителя, и это привело вас в смятение, как любого честного молодого солдата. Но, прошу вас, не принимайте этого так близко к сердцу. Сядьте, не нужно оправдываться. Все в порядке.
Он выпил воду и смущенно взглянул на меня, Кажется, он хотел еще что-то сказать, но я шепнул, чтобы он молчал, и пообещал поговорить с ним потом, когда все кончится. Он сел на край передней скамьи и закрыл глаза.
Когда я поднялся на помост, Риссен, уже полностью придя в себя, сидел неподвижно и смотрел прямо перед собой. Он по-прежнему улыбался, только теперь в улыбке его была горечь. Вдруг он встал и, пошатываясь, сделал несколько шагов навстречу аудитории. Я не мог, да и не хотел останавливать его.
— Все, кто слышал меня сейчас… — начал он, и меня пробрала дрожь. Он говорил негромко и угрюмо, но голос его, казалось, проникал во все уголки; была в ном сила и проникновенность, которой я не забуду до самой смерти.
Двое полицейских — они все время стояли наготове за спиной Риссена — бросились вперед, засунули ему в рот кляп и силой посадили обратно на стул. В зале стояла мертвая тишина. Открылась дверь, и вошли консультанты с судьей; медленным шагом они прошествовали на свои места, и судья приготовился огласить приговор. Весь зал встал. Риссена полицейские тоже подняли и поставили по стойке “смирно”.
— Бациллоноситель должен быть обезврежен, — начал судья торжественным тоном. — Но индивид, который буквально всеми своими порами источает недовольство нашими порядками и учреждениями, недостойный пессимизм и малодушное неверие в способность нашей великой Империи отразить разбойничьи нападки пограничной державы, — такой индивид безнадежен. Он представляет опасность для Империи, где бы он ни жил и на какой бы работе ни находился. Он не может быть обезврежен иначе как посредством смертной казни. Такого же мнения придерживается большинство экспертов. Эдо Риссен приговаривается к смерти.
В зале по-прежнему стояла торжественная тишина. Юноша, написавший донос, сидел неподвижно, белый как мел. Риссена, все еще с кляпом во рту, вывели. Дверь за ним захлопнулась, а я все еще стоял. Сам того не сознавая, я мысленно провожал его шаг за шагом.
Когда я несколько пришел в себя, юноша уже исчез. Но поскольку он занимался на курсах, найти его не составляло труда. Чисто механически мой мозг переключился на повседневные дела: кто поведет теперь группу Риссена, может быть, один из наиболее способных студентов; могут назначить и меня, но кто тогда возьмет мою группу; у нас на очереди еще много народу, впрочем, курс обучения подходит к концу, и скоро можно будет набрать новый поток… Но все эти мысли текли как бы своим чередом, независимо от меня, а я сам был где-то далеко.
Вернувшись в собственную аудиторию, которая как две капли воды походила на ту, где велось следствие, я почувствовал, что мне все-таки придется сослаться на недомогание и уйти домой. Я больше не мог ломать комедию.