«Сказки Долли» книга № 9337 (СИ) - Хамуляк Евгения Ивановна. Страница 34
В общем, не поверил пень-медведь спячке, подошел, понюхал да носом как ткнул, да в сторону дружка как листочек липовый отбросил: вставай, мол! Не шелохнулся тот.
Мишка знал это, сколько раз сам его шкуру и лизал, и чесал – не просыпается. Крепко, видать, спячка одолевает породу эту. Закружилась голова у мишки, почувствовал он: если сейчас другу ничем не помочь, беда будет. И мертвого пень его съест. Хороша же спячка!
Что делать? Думал-думал, а ведь и думать времени нет. Решил мишка на чутье свое положиться, и будь что будет: куда щекотка понесет – туда и бежать. Как он прыгнул пню-громадине на спину! Ой! Любой олень бы позавидовал. И прыснул пень-репень в сторону от неожиданности!
Как начал мишка реветь – и не скажешь, что молодняк, словно настоящий зверюга. Да как встал на задние лапы без всякого предупреждения – первый и самый главный признак у медведей, что на бой вызывают.
Тот пень даже сел от неожиданности и мишкиной наглости, на то и расчет был. А потом как почесал мишка, воспользовался растерянностью врага. Да куда почесал – прямо к тем муравейникам, где друг его живет. Щекотка щекотала; как надо где прибавить – он бежал так, что кусты тряслись; где убавить надо, хвостик свой врагу показать – мол, вот я маленький какой, да живой, вкусненький, не то что та мертвечина, беги за мною, – останавливался.
Пень-то-репень так разозлился: уже подбегая к муравейнику, ревел так, что любо-дорого смотреть и слушать было, как розовые собратья оттуда все повывалили, сами заревели, взяли палки с огнем трескучим да прямо на мишку да на пня-балбеса побежали с ревом страшным. Конечно, будь то другой медведь, сразу в лес бы обратно сунулся, но этот пень-громадина давно уже потерял медвежий нюх, сам себя царем-королем величал. Вот, когда уже терпеть сил больше не было и щекотка заклекотала внутри так, что пена изо рта пошла, мишка в сторону сиганул, подальше и от тех и от других. Да только они на него и не взглянули даже. До него ли, когда тут такое творится, когда такая зверюга из леса выбежала.
Ох, ну и мишка-топтыжка. Топ-топ бегом назад, как там друг?
Пока бежал, глядь, а тот как ни в чем не бывало назад идет, малинку-травинку по дороге рвет да в букетик собирает. Ой, ну вот и беда ушла. Затаился мишка в высокой траве, да от усталости и сам брык на бочок.
Много прошло времени, сам не помнил сколько, только встал мишка – и к краю леса; чем ближе подбегал, тем яснее чувствовал – не осталось на добром свете медведя злого, что друга его разделать хотел, одни рожки да ножки от зверюги остались; теплой кровью везде веяло и кровь была густая, медвежья. Вот и беде конец! Вот какой мишка молодец!
Ох, камень с плеч, заживут теперь, как давеча жили, душа в душу.
Да только если бы да кабы. Не пришел друг сердечный больше на свидание, ни завтра не пришел, ни послезавтра; до самой зимы не приходил.
Мишка долго горевал, ясно он чувствовал родимого своего сотоварища, да собственно, каждый ясный день видел его у муравейника. Но не пускали к мишке сородичи больше, не доверяли, а его к другу щекотка ни в какую не пускала.
Страдал он очень, только горестные раздумья разными хлопотами разбавлялись, ведь медленно, но верно зима приближалась. Мишка чувствовал ее приход по осенним листьям, по замороженным ягодкам, по сухим веточкам, по пряному, чуть остывшему пыльному ветерку.
За последнее время мишка очень вырос, возмужал и каждый день бегал смотреть на муравейник, а потом опять в лес да на речку: надо было много жиру напасти, чтоб зиму пережить, не как в прошлый раз, когда он, неразумный, с голоду чуть не помер по весне. Норка ему маленькой совсем стала, невозможно ему было уместиться там, но и уходить нельзя было: придет друг его по весне тепленькой, придет, родимый, к месту старому, а мишка уйдет и не узнает об этом.
Придумал он лапами побольше выкопать земли из норки; целый день потратил, не бегал на речку и по грибы, и получилось у него настоящую берлогу вырыть. Вот какой молодец!
Но друга не было. Долго носом воздух втягивал мишка у края леса – пропал медовый запах из муравейника. Все запахи остались, кой-какие примешались, а медок ушел.
Одно только и знал, чутье ему говорило: жив друг, держись, мишка, вернется он.
Так шли весны, с их капелями и ручьями переливчатыми; так шли осени дождливые с яркими листопадами. Мишка носом осенние листья вверх поднимал и следил, как они падают, дружка своего маленького вспоминал; все вспоминал и надеялся: наступит час – вернется друг.
Много воды утекло, временами тяжеловато одному было, но никуда он с места не уходил и чужих к себе не пускал, ждал.
Сам понял однажды мишка: вырос он; теперь, если сунется кто, так по морде схлопотать может – мало не покажется, если мишке не понравится что. Но он добрым был, просто так не обижал.
И вообще давно приметил: Лес, он тоже добрый очень, все здесь разумно устроено: скажем, зима задержалась, птичке еды мало стало, так зато по весне комаров выведется целая туча, а все зачем? Чтобы всей семейке певучей хватило.
Или старый лось стонет, не может кору есть, не может за молодняком смотреть да быстро по лесу бежать, так волки сразу такого чуют, молодых да сильных не трогают, а этого бедолагу пасут и кончают его быстрехонько; волкам серым ведь тоже кормиться надо, не без этого. Все по полочкам, все поровну, все так устроено у Леса было.
Мишку только никто не трогал: ни птичка, ни рыбка, ни белочка, ни другие медведи. Да и ему они на что были?!
Малинка-ягода, медок – вот и сладкий уголок! Ну и хорошо. У мишки свой друг есть, проверенный.
А все чаще бывало – сядет он у поля, засмотрится на луга, на душе зов появится, и вдруг как будто сзади кто-то пробежал, кустики растряс, на него взгляд кинул. Мишка обернется да следом ринется, след возьмет, воздух носом весь в себя вберет, глаза закроет и представляет, как друг его сердечный бежит к нему на встречу долгожданную. Иной раз друг его сквозь березки померещится, иной раз – мамка. Вдыхал-вдыхал, не пахнет ли медком или молочком? Долго звуки с запахами в себя вдыхал, долго их по ноточкам раскладывал. Этот васильковый, этот березовый, тот пшеничный; нет, не медовый…
Но подсказывало мишке чутье: движется ему навстречу что-то хорошее, что-то большое и доброе…
Видел он это и по облакам: утром встанет, на облачко взглянет – рыбкой облачко; на речку идет – улов большой его ждет… Другой раз встанет утречком, пчелкой облачко – пора на дерево лезть, медком подкрепиться… А тут птичка его сама разбудила: чирикать стала, да так заливисто; мишка спугнуть ее боялся, не выходил из берлоги, так она сама, невеличка, к нему залетела, да что-то щебечет, щебечет чудесное…
Долго он один-одинешенек был, совсем одичал, видать; вот птичка и прилетела его навестить: не бойся, Миша, больше, не расстраивайся; все, Миша, хорошо с тобой будет. Почирикала и улетела.
Сам не свой мишка стал: и малинка ему не сладкая, и черничка не пряная, и рыбки не хочется. Так весь день и прошатался как пень-репень без дела… Стал к берлоге своей подходить, как вдруг – али показалось? – медком запахло, да не простым, а тем самым! Тем самым, долгожданным! Бегом бежал, сердце тук-стук, вот-вот прорвется сквозь медвежью шкуру…
За миг прибежал, а там лежит… Глаза закрой – друг лежит; глаза открой – розовый муравей большой.
Приблизился мишка, глаза закрыл, чтоб не мешали. Ох, медок, ох, ромашки родные полевые, ох, травка придорожная, ох, молочко теплое парное… Много всякого, и родного и чужого, ему привиделось. Да оно и понятно, давно друга не было, носило его, родимого, где-то…
Только один запах мишке совсем уж новым и странным показался, так мамкой пахло. Или забыл он? Гнал его носом, назад выпускал, но тот привязался, хочешь не хочешь, на нос к нему уселся и сидит.
Открыл глаза мишка и лапой своей ласково провел по голове друга. Лапа своя ему такой большой показалась, будто впервые он ее такую увидал. Глянул на шерстку дружка длинную пшеничную и на свою шерсть бурую нечесаную и не узнал ни себя, ни друга своего. Вот тебе и птичка начирикала…