Кукла (сборник) - Носов Евгений Иванович. Страница 44
Я сразу полюбил его, проникся родством и соучастием в вешнем таинстве, напрочь забыв, что у него два носа, не положенных одному едоку. И мы помчались по избе отыскивать благодать. Залетели в горницу, где все так же озабоченно прихрамывали ходики с жестяной гирькой, внутрь которой было что-то насыпано. В простенке на одиноком гвозде висели черные ножницы, похожие на присевшую передохнуть острокрылую ласточку-касатку. Бабушка кроила ими косячки для лоскутного одеяла, а дедушка Алексей под праздники обравнивал себе бороду, выворачивая глаза, будто в упряжке его конек Мальчик, косо заглядывая в квадратик зеркальца, зажатого в большой разлатой ладони, и неловко, криволапо, чаще всего мимо чвыркая стальными крыловидными лезвиями.
Мы присели на сундук, застеленный грубой домотканой попоной, ярко игравшей сочетанием черно-белых полос и красных, зеленых и голубых квадратов между ними. Для обители мы выбрали себе зеленое и голубое, потому что зеленое означало долгожданную зеленую травку, а голубое – чистую светлую воду, заречное Линево озеро, где, по правде, я и сам еще ни разу не был, а только слыхивал…
Потом перепорхнули на окно, где действительно уже воцарилось лето, потому что там росли настоящие живые цветы, бабушкины фуксии. С подпирающими лесенками из сосновых лучинок, с синими китайскими фонариками самих цветов, выстланными изнутри чем-то розовым, нежным, сияющим, отчего казалось, будто там, внутри, и в самом деле горели, светились маленькие восковые свечи.
А за окном празднично сияло солнце. Оно наконец-то одолело туман и вовсю голубило небо и воду, слепяще взблескивая на оторочках облаков, клочьях уцелевшего снега, на изломах мимо проносящихся льдин и чешуйчатой ряби под вешним ветром. И не удержалась душа:
– Ба-а! А ба-а! Ладно, я на улицу?..
– Не выдумывай! – решительно отвергла бабушка.
– Ну, ладно?..
– Знаю я тебя: враз по гузку залезешь.
К бабушке я приехал во всем зимнем, а главное – в валенках. Кто же знал, что «Хведот» потопнет у ворот…
– Ну, ба-а?..
– Токмо штоб с крыльца ни-ни-ни!..
…Не бывает на свете стран слаще крыльца отчего дома вешней порой!
Двор неистово сверкал бесчисленными бриллиантами, вытаявшими из подзаборных снегов. С огородов на улицу сквозь щелястый плетень мчался гомонливый поток, полный такого же неудержимого живого сверкания.
С навеса над крыльцом, из водоотводного ковшика бегло, спеша успеть, срывалась бесконечными четками слепящая капель и била, била в выдолбленную ледышку у порога. Само же крыльцо, залитое солнцем, курилось ленивым парком, и от подсыхающих досок невнятно веяло солодовым запахом ивовой колоды.
завопил я от крыльца от невозможности молчать и воздел кулика к солнцу: – О-йо-йо-ё!
Видимо, услыхав мое истинно языческое обращение к небесам, с теплой погребицы поднялся и, потянувшись, вякнув пустым нутром прямо по всем этим хрусталям и алмазам, кроша зыбкие сверкающие мирозданья огромными когтистыми лапами, ко мне побрел вялый, заспанный Сысой, вовсе не подозревавший, что сегодня такой необыкновенный день. Впрочем, на середине двора он что-то заподозрил, поводил башкой и, уставясь на трубу, откуда, должно быть, все еще тянуло печевом, долго, старательно нюхал воздух, шевеля мокрой нашлепкой носа, время от времени медленно приоткрывая пасть и как бы перекладывая бесполезные челюсти в более удобное положение.
В чем-то убедившись, Сысой присел прямо в отраженное солнце, почесал задней лапой за обвислым ухом, после чего пошлепал ко мне беспечной развалочкой, еще издали завиляв хвостом. И чем ближе подходил он, тем вилял все ретивей, так что перед самым порогом принялся вихлять и всем задом.
– Привет! – сказал я ему горделиво с высоты крыльца.
Тот еще больше завихлялся и, льстиво прижимая уши, ткнулся в мой живот, потом осторожно, деликатно понюхал кулика в моей руке.
– Нельзя! – сказал я неодобрительно.
Сысой неохотно отстранился и уставился на мою руку, не сводя с нее теплых подсолнечных глаз с черными бусинками зрачков. Но не утерпел и опять потянулся мордой.
– Не лезь, дурак! – я спрятал кулика за спину.
Сысой передними лапами заступил на крыльцо и заглянул за мою спину.
– Говорю, не лезь! – повысил я голос, с трудом отворачивая прочь голову Сысоя.
Сысой нехотя попятился с крыльца и, усевшись напротив, нетерпеливо, вожделенно лизнул свой пупырчатый нос длинным и мокрым языком.
– Дай! – произнес он не очень уверенно.
– Не дам! – решительно отказал я. – Его не едят. С ним играют. Он нам лето принесет! Травку и теплое солнышко!
– Дай хоть понюхать… – ерзнул задом Сысой.
– Сказано, не дам! Иди, дурак, если простых человеческих слов не понимаешь. Был балбес, балбесом и остался.
Сысой вздернул темные шишки над глазами, отчего морда его обрела скорбное выражение, и заглянул мне в глаза внимательным, смущающим взглядом.
– Ба-а! – загунявил я, не поняв этого взгляда, и на всякий случай приподнял кулика над своей головой. – Сысой кулика нюхает!
На мою беду Сысой откликнулся мгновенно и решительно: слегка привстав на задних лапах, он дотянулся до кулика и мгновенно сцапал его вместе с моей рукой. Я лишь успел почувствовать жаркий охват влажной пасти и какое-то клокочущее всасывание воздуха, а когда Сысой снова опустился на прежнее место, кулика как не бывало. А главное, на моей обслюнявленной ладони, только что побывавшей между ослепительно белыми зубами, я не увидел ни единой царапины. Оторопело, не в состоянии ничего промолвить, я глядел то на свою руку, то на Сысоя, а он, обмахнув себя долгим пламенным язычищем, удовлетворенно переступил передними лапами и добродушно заухмылялся во всю свою безразмерную пасть, как бы подведя общий итог нашим препирательствам: «Ну вот! Теперь все справедливо: сам есть не хочешь – отдай другому».
И тут меня прорвало. Я заревел – заревел некрасиво, каким-то утробным ревом на самых низких басовых и сиплых нотах – так мне сделалось обидно от этой неожиданной выходки Сысоя, от грубого его насилия.
На крыльцо выбежала встревоженная бабушка, принялась теребить меня расспросами.
– Да-а-а… – ревел я. – Сы-со-о-ой…
– Сысой? Укусил?! Покажи, где…
– Кулика съе-е-ел…
– Ах ты проклятущий! – Бабушка схватила в сенях метлу.
Сысой взвизгнул по-щенячьи и, подобрав хвост, опрометью рванул в огороды.
– Вот я т-тя! Наказание на нашу голову! – Бабушка гневно постучала комлем метлы о порог. – Попадись мне! Никак не наглотаешься! Я ж токмо те картоху отдала. Да сам к поросенку залез, мешанину полопал… Какова ишо рожна?
Сысой, спрятавшись за плетень, опасливо заглядывал в дырку, виновато, понуро слушал попреки.
– Ну, будя, будя… – Бабушка щепотью цапнула за мой мокрый нос и повела в избу.
– Мэ-э… – ревел я бычком.
– Не плачь: я те другова кулика дам… Ну хочешь, я кулика вареньем намажу?
Я заревел еще пуще, потому что мне нужен был не кулик-еда, а кулик-праздник, которого я полюбил и которого мне было неутешно жалко. Другого кулика я не хотел, даже намазанного вареньем. Но этой своей утраты я тогда объяснить не мог и только отвергал все бабушкины посулы и увещевания, отказался и от обеда и, забившись под косой столик в красном углу горницы, где расположился киот и горела лампада, горестно оплакивал невосполнимое, что на языке взрослых называлось «не хлебом единым»…
– А вот повой, повой, – ссорилась уже со мной бабушка, утратившая надежду выманить меня из-под стола. – Бог услышит твое вытье и накажет. Ибо сказано: грешен тот, кто плачется о самом себе… Понял?
Дедушка Алексей объявился надвечер, по косому солнцу. Он тут же вытащил меня из-под столика, пяткой ладони отер мое набрякшее лицо и молча усадил есть с ним парящие щи с сушеными опенками. Это сразу сняло все мое напряжение, и я стал ровнее дышать и видеть предметы. Перед тем как почать новую ковригу, он тоже перекрестился в моментной строгости, после чего отрезал добрую зажаристую горбушку, посолил круто, встал и вышел на крыльцо. Я слышал, как он посвистел Сысою, тот обрадованно прибежал, начал визгливо подпрыгивать, но, получив хлеб, сразу же убежал и затих на погребице.