Май, месяц перед экзаменами - Криштоф Елена Георгиевна. Страница 17

«Пока я жива, — мысленно шепчет она привычную фразу, — никто не обидит Милку. Пока я ее мать, а она моя дочь».

В тот же неподходящий ночной час о судьбе Милочки Звонковой думает еще один человек. Этот человек от всей души желает ей счастья с Виктором Антоновым.

Алексей Михайлович видел, как Антонов, проводив Милочку, вынырнул из-под арки и прошел по двору походкой спортсмена и победителя.

— Вот это другое дело, — почти ласково ворчит ему вслед Алексей Михайлович. — Тут ты как раз в своей упряжке.

И дальше довольно наивно он думает о том, что теперь для Ленчика Шагалова вернутся счастливые дни. Такие, какие были до приезда в Первомайск Антоновых.

Мы должны отметить: Алексей Михайлович смотрит на Ленчика глазами столь же малообъективными, какими смотрят на своих детей самые пристрастные родители. Для них единственные дети — надежда, оплот, чудо. Для Алексея Михайловича сын был чудом, которого уже даже не ждут.

Может быть, все становилось глубже, больнее оттого, что у Ленчика умер отец. С ним вместе была пройдена война, плен, лагеря. Завод они тоже начинали вместе, с самых первых траншей фундамента, с первых кирпичей. Правда, умирая, Иван Петрович Шагалов не говорил, что поручает своего сына и свое дело… Но это были бы уже не просто высокие, но и лишние слова…

Мать часто подкидывала Ленчика соседям, когда уезжала в район. И он, притихший, большелобый, бродил по комнате, заставленной старой, неуклюжей мебелью, а сзади на шейке у него была глубокая жалобная лощинка…

И Алексей Михайлович думал о том, что останься как-нибудь случаем Ленчик у него, он бы вывез всю рухлядь на свалку, а вместо нее купил мебель яркую, покрашенную масляной краской и с картинками.

Но Ленчик уходил домой, как только приезжала мать.

Ленчик взрослел и уже предпочитал ночевать один в пустой квартире, не прельщаясь ни старой подзорной трубой, ни прохладным простором широкой кровати, умевшей изображать льдину, подводную лодку, целый крейсер.

Ленчик отдалялся, и Алексей Михайлович изо всех сил делал вид, что не догоняет его, а спокойно стоит на месте, наблюдая чужую юность. Но вот над Ленчиком нависли тучи, и Алексей Михайлович почувствовал такую боль, какую, принято считать, могут чувствовать одни только матери. Ну, в очень редких случаях родные отцы.

Ленчик Шагалов опять представлялся ему маленьким и беззащитным. И совсем не принималось во внимание, что в семнадцать лет человек чаще всего не любит, чтоб его защищали, даже если не всегда умеет постоять за себя. О Ленчике как раз можно думать, что он сумеет постоять за себя. Но Алексей Михайлович не умеет думать так.

Ему самому хочется отвести, уничтожить опасность, швырнуть в нее поднятый с земли булыжник, чтоб разлетелась вдребезги. Хотя опасность совсем не такого рода, чтоб требовалась прямая драка.

Надо сказать, что опасность, которую Алексей Михайлович рассматривает столь пристально и пристрастно, что видит несколько не в том свете, — опасность эта даже для него не имеет ни лица, ни фигуры Виктора Антонова. Она вообще не заключается в одном человеке, хотя бы таком, как Сергей Иванович Антонов. Опасностью Алексей Михайлович считает то, что могут передать Антоновы своим сыновьям. В ней топорщится право нагло идти, не оглядываясь на сбитых с ног. В ней живет непробиваемая самоуверенность, заставляющая забывать, что вокруг люди и они тоже могут что-то хотеть, чувствовать.

Эти мысли приходят во время предрассветной бессонницы, и особенно если с вечера он видел Ленчика, рано и неохотно идущего домой.

Алексей Михайлович тихо лежит на широкой плоской кровати с прохладными простынями, и она действительно представляется ему льдиной, несущей в океан очень одинокого человека.

Но так случается только в часы предрассветной бессонницы. Днем Алексей Михайлович умеет держать себя в ежовых рукавицах.

Однако и днем он забывает самое главное. Впрочем, другие, куда более беспристрастные, тоже забывают, что Нина никогда не любила Ленчика Шагалова, а всегда была ему только другом.

Шагалов любил ее — это так. Большелобый, с умным худым лицом, он любил ее, как любят парни неприметные, неяркие. В его любви бросалось в глаза то, что легче всего способно растопить сердца старшего поколения.

— Заботливый у вас мальчик, — говорили соседки Марии Ивановне. — Когда он с Ниной, и пальто ей подаст, и портфель поднесет.

— Казак-девка, — добавляли другие с легким оттенком недоумения и недовольства. — Но Ленчик над ней чисто клуша: воротник застегнет, ботинки потеплей заставит обуть.

— Жалеет, — вздыхали третьи.

И это оказывалось самым верным словом, хотя на первый взгляд вовсе не подходило к Нине Рыжовой.

И все вздыхали вздохом, в котором где-то на самом дне под толстым слоем одобрения таилась слабенькая, безобидная зависть: их уже так никто не пожалеет.

Иногда зависть оказывалась не такой простодушной.

— И что он в ней нашел? — спрашивали женщины в этом случае друг у друга. — Или наша Катерина хуже?

Катерина, Катюша, Катенька, из того же выпускного класса, была вроде нисколько не хуже. У нее были высокие молодые ноги, горячо одобренные бабками всех восьми подъездов. Длинная коса, вызывавшая особое умиление. «Михайловна не даст соврать, у меня смолоду такая была, в войну посеклась…» Кроме того, сейчас уже было видно: из Катюши выйдет отличная, умелая и послушная жена. А та, атаманша, небось и обеда не состряпает. Затаскает мужа по столовкам…

И все-таки именно по Нинке, а не по отличной девчонке Катюше, Кате, Катеньке, сохнет Ленчик. И все-таки вслед Нине Рыжовой, а не вслед Катюше поднимаются головы и тех, кто прогуливает малышей, и тех, кто забивает «козла».

Михайловна, пытаясь хотя бы частично разрядить всеобщее недоумение, объясняет:

— Походка у нее даже от звонковской девчонки лучшая. Сразу видно: бабой станет, из воды огонь добудет и уж так возле того огня обогреет…

Конечно, даже те старухи, у которых есть особый досуг и особая охота разбирать достоинства девушек и девочек большого коммунального двора, не всегда прочат в «мужики» Нине именно Леньку Шагалова. Но появление Виктора всем старухам кажется оскорбительным.

Баюкая своих собственных очередных Ниночек и Катюш, празднично пускающих пузыри сквозь первые зубы, бабки рассуждают примерно так:

— Директоров сын. Тоже, как ни скажи, причина.

— Из себя видный. Такой не одной голову скрутит.

— Ходит важно. Не хуже отца — через губу не плюнет. Не иначе, сам в начальники готовится.

Бабки при этом неискренни. Конечно, они прекрасно знают, что Сергей Иванович Антонов не директор, только инженер. Не могут они также не замечать тон ласковой широкой приветливости, которая очень явственно разлита по Витькиному лицу. Но бабки не желают ничего знать. Витька встал им поперек, и худо бы ему пришлось, будь их воля… Ноги бы они ему переломали, чтоб не ходил с Нинкой, не перебивал дороги хорошему человеку.

Глава десятая,

рассказывающая о событиях все той же ночи, но теперь уже от лица Анны Николаевны

Нина рванулась ко мне от двери, как рвется в комнату ветер, хлеща занавеской, роняя вазу с цветами, сгребая в кучу бумажки на столе. За таким ветром следует дождь: и лицо девочки в самом деле было мокро от слез. Наверное, она плакала, пока взбегала по лестнице. Что касается меня, я видела ее слезы первый раз, и, надо сказать, видела их долю минуты, потом только ощущала. Теплое текло мне за ворот. Нина вздрагивала у меня на плече и была вся как котенок, брошенный на улице в холодную ночь. Тонкие ребрышки прощупывались у меня под рукой, и я понимала, чего она хочет от меня, о чем безмолвно спрашивает.

От меня требовалось взглянуть ей прямо в глаза и сказать тоном хорошего классного руководителя: «Нет, так не бывает. Не бойся, справедливость всегда восторжествует». Но вместо этого я почувствовала, что разревусь сама от жалости, оттого, что справедливость, к сожалению, не всегда побеждает (в особенности там, где дело касается двоих), от этих косточек, от мокрого, шмыгающего носа, от той пронзительности, с какой она бросилась ко мне. Но вдруг, когда я попыталась опять притянуть Нину к себе, я почувствовала: она вырывается из-под рук, как целый куст молодых мокрых гибких веток. Она уже не жмется котенком, а протестует.