Май, месяц перед экзаменами - Криштоф Елена Георгиевна. Страница 3
Открывая дверь универмага. Нина спрашивает через плечо, будто только что вспомнив:
— А при чем тут Звонкова?
— Я с нею в кино ходил после контрольной. Забыл тебе сказать…
— Подумаешь, важность!
Нет, конечно, совсем не важность. Но на обратном пути из универмага Нина все время рассказывает о том, как хорошо умеет фотографировать Шагалов. Сколько нащелкал он начиная с третьего класса и сколько в альбоме у нее его фотографии. Сот они сейчас зайдут…
— Все равно, не тащить же нам на обрыв этот фиксаж, правда? Там и как нас в пионеры принимали, и первый день в новой школе. Хочешь посмотреть?
— Зачем? Я же тебя каждый день вижу. Правда, не пионеркой.
— А мне о тебе все интересно знать: как ты в пятом классе учился, как в шестом, и каких девчонок за косы дергал, и с какими дружил…
— Я что-то не помню, чтоб особенно дергал за косы. Девчонкам я главным образом записки писал.
Конечно, и записки, и девчонки, и шестой, и седьмой класс — все это детство. Далекое прошлое, на которое только стоит с улыбкой махнуть рукой. Но Нине ни с того ни с сего становится печально, да так, что она не может махнуть рукой. Прямо несчастьем ей кажется, что не она сидела с ним за партой в шестом классе. Не она удирала от его жесткого мяча, когда в пятом играли в каре. И в четвертом он натирал щеки скользким, растекающимся между пальцев снежком тоже не ей. Однако если еще немного продолжить подобные перечисления, дело дойдет до детского сада. И, улыбаясь, на секунду прижавшись лицом к его плечу, она просит:
— Не дразни меня — ладно? Ни записками, ни девчонками, ни Милочкой Звонковой. А то мне что-то грустно делается.
— Грустно — это новое. Железобетонный староста — и вдруг грусть.
— Ты не знаешь, я не люблю, когда меня называют железобетонной.
— И когда говорят, что на тебя можно положиться, как на каменную гору?
Вот оно в чем дело! Что-то все-таки изменилось в их отношениях после той несчастной контрольной. Раньше ему не пришло бы в голову подпустить в свой вопрос иронии. Нина смотрит на него искоса, не смотрит — рассматривает, долго, внимательно, медленно. Красивое, твердое лицо. Складка между длинными выгоревшими бровями. Уголки рта чуть подняты, и от этого кажется: у него уже снова в запасе улыбка, взамен той, которая была только что… А глаза очень легко становятся такими, как перед дракой. Даже если он просто вспоминает неприятное.
Когда они подходят к Нининому дому, Виктор говорит:
— Знаешь, черт с ним. Потащим его к обрыву, этот фиксаж. Ты не возражаешь?
— Почему?
— Вон Ленька под грибком возится. Он же тебя определенно призовет к решению мировых проблем. Или хотя бы Аннушкиных задач.
— Ну хорошо. Если он не видит еще.
Но Шагалов их видит. И видит их Алексей Михайлович, сосед Шагаловых и Нины. Вот он поднимает глаза от книги, которую читал, неторопливо кладет очки в карман просторного пиджака и спрашивает:
— Если я не ошибаюсь, Нина опять пошла с Виктором в кино?
Можно и вовсе не отвечать: в этот момент Шагалов как раз перекусывает проволоку. Но проволока тонка, а Ленька воспитанный мальчик, поэтому он выплевывает огрызок проволоки, мешавший ему говорить, и объясняет:
— По-моему, такой вечер ни один пижон не способен перевести на кино, тем более Нина.
И он смотрит в глаза Алексею Михайловичу очень прямо. Мол, если вам так уж хочется и дальше задавать вопросы, пожалуйста. Только не надо из-за деликатности уходить в сторону. Даже в сторону мню. Алексей Михайлович, очевидно, правильно понимает взгляд Леонида, потому что сразу же говорит:
— Уведет ее Виктор с нашего двора.
— Уведет, — подтверждает и Шагалов и опять перекусывает что-то своими белыми крепкими зубами. — Чего не увести: метр восемьдесят да и голова не дурней многих.
— Да, длинный парень, — кивает Алексей Михайлович и приглаживает седые короткие волосы.
— Высокий.
Как раз на этом слове Шагалову приходится ударить по проволоке молотком, распрямляя и сплющивая ее. И потом вообще, что за манера говорить вовсе не лестные вещи за спиной у человека. Но еще более некстати то, что Алексей Михайлович, кажется, склонен выражать ему, Леньке, свое сочувствие. Во всяком случае, глядя в том направлении, куда скрылась Нина с Виктором, Алексей Михайлович говорит:
— Ничего, и ты вырастешь.
— Когда? Мне уже восемнадцать стукнуло.
— Мужчины, случается, и в двадцать пять растут.
— Случается…
— Вот и ты…
Шагалов откладывает в сторону все: отвертку, плоскогубцы, спираль. Ну что ж, если так уж необходимо продолжить разговор, он возьмет инициативу в свои руки. Перегибаясь через стол и стараясь улыбаться как можно независимее, он говорит:
— А вы знаете, на кого сейчас похожи? Мы как раз проходили Горького «На дне». Там старичок есть один — Лука-утешитель. Всем ходит компрессы ставит: одному от водки, другому от любви, третьему от бедности…
Алексей Михайлович поднимает руки к лицу, проводит по нему, как будто ощупывая, и спрашивает:
— Я очень похож на старика?
Ленька смотрит, проверяя: морщинки вокруг глаз, которые одновременно кажутся и грустными и смешливыми, белесый от седины чубчик… Ленька говорит в сторону, небрежно:
— Я имею в виду не на старика — на утешителя.
— Какие утешения? Вырастешь. И отец у тебя крупный мужчина был. И мать не из маленьких.
— Отец вам по плечо был. А мать я каждый день вижу. Какая же она крупная?
— По плечо? Я и не заметил. Как же он тогда мог…
Ленька заранее знает, что последует дальше: как же тогда отец мог удрать из фашистского лагеря во время войны да еще вынести на себе товарища. Как же он, больной, с простреленной, незаживающей ногой, ходил в разведку в партизанском лесу. Как же…
Но Алексей Михайлович не перечисляет подробности, известные Леониду.
Он молчит некоторое время, а потом говорит так, будто вместо молчания состоялся все-таки длинный разговор и надо только подвести черту:
— Вот так-то, дорогой. Так что сантиметры тут ни при чем, если дело идет об измерении мужского роста.
Лицо у Алексея Михайловича становится грустным, и пальцами по столу он барабанит грустно. Совершенно ясно: хотел он Леньке напомнить об отце, да нечаянно копнул в своей памяти куда глубже, чем рассчитывал. И кто знает, что принесла ему его намять, но он сидит, будто прислушиваясь к ее шепоту. Пиджак сполз него с одного плеча, и под полосатой штапельной рубашкой выпукло выступает худая, но мощная ключица.
Так сидят они некоторое время. А сумерки все сгущаются, и вместе с тем в воздухе проступает зеленоватая легкая прозрачность. В домах открываются балконные двери, и матери пронзительно зовут ужинать своих Колек, Танечек, Аликов.
Алексей Михайлович спрашивает:
— Кому утюг штопаешь? Михайловне?
— Михайловне. Она меня супом кормит, когда мать в командировке. Колбасой и молоком я сам снабжаюсь, а супом — она.
— Вкусно суп варит?
— Быстро.
Так они сидят, роняя не очень важные слова, и каждый думает о своем. Алексей Михайлович, например, о том, что не все на свете складывается справедливо в этот весенний вечер. Звезды одна за другой ярко выплывают на светлое небо — это хорошо. Оглашенно орут лягушки, славя влажное тепло и запах мяты, — тоже хорошо. Где-то очень далеко поет скрипка. Не скрипка, разумеется, а всего-навсего репродуктор. Но расстояние, лягушки и звезды сделали свое дело: алюминиевый раструб на Комсомольской площади источает волшебство и магию. И все для этого паренька, для Ленчика Шагалова. Для того, чтоб он не чинил утюг, а тоже отправлялся к обрыву, целовался с девушкой и загадывал, что с ними обоями будет через десять лет.
Но Ленчик Шагалов давно перестал быть Ленчиком и совсем недоброжелательно отнесся к его попытке внести ясность в сложившуюся обстановку. Ленька Шагалов не помнит того времени, когда Алексей Михайлович брал его на руки и, посадив верхом на колено, задабривал разными вещами: сказкой, деревянной, ножом вырезанной лодкой, ломтем арбуза… Шагалов, конечно, знает, что были такие времена. Но он не может знать, как нужно было тогда Алексею Михайловичу его щуплое тельце с белесой косицей волос на тонкой шейке, с острыми лопатками, с быстро тукающим от страха или восхищения сердцем. Он не знает, что ладони Алексея Михайловича до сих пор хранят птичью хрупкость его пятилетних рук и ног. И уж, разумеется, Леонид никогда сам о себе не думает с тон нежностью, с какой и сейчас часто думает о нем Алексей Михайлович.