Три венца - Авенариус Василий Петрович. Страница 31
-- Так-то так, конечно...
-- А этот Юшка, которого одного ведь только пока подозревают в поджоге, не простой ли ваш челядинец? Почему же вам самим не учинить над ним суда и расправы? Покойный же гайдук мой, скажу прямо, служил мне хоть и недолго, но стал мне уже так дорог, что убийце его не должно быть пощады.
-- Да я же не убивал его, надежа-государь! Помилуй, я ни в чем неповинен! Сам он, дурак, в огонь без спросу полез! -- слезно завопил тут стоявший поблизости между двумя стражами своими Юшка и бухнул в ноги царевичу. -- Да и не стоит он ничего, государь: он обманщик, и тать, и душегуб!
-- Как смеешь ты, подлый смерд, взводить напраслину богомерзкую на слугу моего верного? -- вспылил Димитрий, и глаза его гневно засверкали.
-- Вот те Христос, не напраслина! Ведь он кем сказался тебе? Полещуком, небось, крестьянским сыном, Михайлой Безродным?
-- Да.
-- А он такой же, почитай, крестьянский сын, как вон светлейший наш пан воевода: он -- князь Михайло Андреич Курбский.
Шепот недоверчивого изумления пробежал по всему присутствовавшему панству.
-- Мне самому сдавалось, что он благородного ко-рени отрасль, -- сказал царевич.
-- Да ведаешь ли ты, надежа-государь, что бежал он из дому родительского в лес дремучий; к татям-разбойникам пристал...
-- А ты-то, малый, от кого все это сведал? -- перебил доносчика Димитрий. -- Не сам ли тоже в разбойниках перебывал? Не от них ли доведался? Ну, чего молчишь? Умел грешить, умей и каяться!
Юшка изменился в лице, оторопел. Но сбить его природную наглость было не так-то просто.
-- Не в чем мне каяться, -- отрекся он, -- от товарища его одного, что летось в оковах в Вильне провозили, все сведал, с места не сойти. Да и душегубцем-то он заправским, слышь, быть не умел, трус естественный: никого-то на веку своем толком не прирезал, не пристрелил. За то и из артели-то разбойничьей в шею вытолкали...
-- Не по своей, знать, охоте попал туда, -- решил царевич. -- А что не трус он -- это он сейчас только на деле показал: для ближнего своего голову сложил. Ты же, малый, я вижу, не только что душегубец, но и злой клеветник. Бедный гайдук мой мне теперь еще вдвое милее; а тебе, злодей, головы своей на плечах не сносить!
На защиту Юшки выступил теперь княжеский капеллан, патер Лович.
-- Не смею предрешать кары, которой предлежал бы такой тяжкий кримен (преступление) по мирским законам, обратился он к старшему князю Вишневецкому, -- будет ли то пренгир (позорный столб) или даже poena colli (смертная казнь); но почитаю своим пастырским долгом быть прелокутором (защитником) инкульпата (обвиняемого) и донести вашей светлости о выраженном им мне искреннем желании из лона схизмы перейти в латынство.
-- Хошь завтра, хошь сейчас, батюшка-князь, готово креститься! -- подхватил Юшка и униженно пополз на коленях к своему светлейшему господину.
-- Это, конечно, несколько меняет дело, -- благосклонно сказал тот.
Младший брат Вишневецкий, князь Адам, не позволявший себе вообще, как заметил Димитрий, возражать старшему брату, не утерпел, однако, на сей раз вставить свое слово.
-- Чем же постыдное ренегатство может смягчить еще более постыдное преступление? -- сказал он.
Брови князя Константина сдвинулись; но присутствие царевича заставило его сдержать себя.
-- Что для тебя, брат Адам, ренегатство, то для всякого доброго католика -- обращение к единой истинной вере Христовой!
Царевич прекратил препирательство двух братьев.
-- Но я все же надеюсь, -- сказал он, -- что будут выслушаны свидетели, которые могли бы показать что о поджоге?
-- Для вас, ваше царское величество, -- извольте, только для вас, -- отвечал князь Константин, -- но, само собою разумеется, интерпелляции (вызову для объяснения) не подлежат женщины, дети и вообще малоумные.
-- Нет, князь, я прошу вас открыть двери суда равно для лиц обоего пола, от мала до велика, от первого шляхтича до последнего смерда, кто только пожелает подать голос.
-- Но если показание кого не заслуживает доверия...
-- Да какой же то суд, любезный князь, что не сможет отличить показание верное от неверного?
Никому до этого времени не было дела до двух православных пастырей. Благодаря стараниям отца Никандра и некоторых услужливых крестьян, преосвященный Паисий, наконец, открыл глаза и пришел в себя. Теперь только, казалось, отец Никандр заметил присутствие ясновельможного панства, и из последних слов Димитрия заключив, что в нем-то они, пастыри, найдут себе наиболее прочную опору, он громко призвал на главу царевича благословение Божие; затем с достоинством, почти с гордостью обратился к князю Константину, не то прося, не то требуя -- в прегрешениях вольных и невольных его, отца Никандра, простить и не оставить его совместно с преосвященным владыкой, "что мученическими подвигами себя преукрасил и облаголепил, без суда праведного и нелицеприятного".
-- Брат Никандр, смирися! -- слабым голосом воззвал к другу своему больной архипастырь, распростертый еще на земле, -- что Господь нам судил, то и благо: да будет над нами Его святая воля!
Князь Константин не счел нужным тратить с ними лишних слов. По знаку его, были "убраны" как оба пастыря, так и Юшка. Прошло еще с четверть часа -- и храм, и колокольня представляли груду пылающих развалин. Село Диево было пощажено огнем. Выразив своему секретарю за распорядительность его полное одобрение, князь Константин повернул коня, а за ним сделали то же и брат его, и царевич, и вся их свита.
Глава двадцать четвертая
МАРУСЯ "СБРЕНДИЛА"
Панна Марина, как и все вообще обитательницы жалосцского замка, осталась одна. Но она не ложилась, точно также не давала лечь и своим двум фрейлинам. Панна Бронислава, по ее приказу, то и дело выбегала из комнаты справляться -- нет ли каких-либо вестей с пожарища и принесла одну очень важную весть: что горит православная церковь; Маруся же должна была развлекать свою панночку, которая была как в лихорадке.
-- Как я счастлива, Муся, что у меня есть такая верная подруга, как ты! -- говорила панна Марина, когда панна Бронислава только что снова выпорхнула вон. -- Ни я тебя, ни ты меня никогда не выдашь. О нашей вчерашней прогулке мы обе, конечно, никому ни слова?
-- Конечно... -- замялась Маруся. -- Но знаете, панночка: у меня из ума не выходит то, что нам вечор с вами довелось под мостом услышать.
-- Что мы с тобой слышали? Ничего не слышали! -- запальчиво перебила ее панночка. -- Лучше об этом и не думай.
-- Да как же не думать-то? Помните, как старший патер говорил: "Не будет храма -- не будет и проповедника". А потом обещался еще взять черта за рога...
-- Какой же ты ребенок, Муся, ах, какой ребенок! Всякое слово по-своему перетолковываешь...
-- А что, панночка, коли это поджог?
-- Уж не патеры ли подожгли? Ты совсем, детка моя, кажется, рехнулась! Пикни-ка только при других...
-- Ну, не сами хоть подожгли, подбили кого...
-- Послушай, Муся, не мудри: тебе же только хуже будет. Отчего бы ни загорелась эта церковь, -- коли она загорелась, стало быть, Провидению так угодно было. Противу Промысла Божия нам с тобой не идти.
-- Но Промысл Божий с тем, может статься, и дал нам подслушать тот разговор, чтобы мы уличили поджигателей?
Тут в горницу вихрем влетела панна Гижигинская и в неописанном волнении всплеснула руками.
-- Нет! Кому бы это могло в голову прийти!
-- Что такое? -- в один голос спросили обе другие девушки.
-- Ведь гайдук-то царевича -- не простого рода, а родовитый русский князь Курбский!
-- Я это чуяла! -- вырвалось у Маруси, и все лицо ее так и залило румянцем.
-- Но его уже нет!
-- Как нет?
-- В живых нет: он сгорел только что...
Маруся так же мгновенно побледнела, помертвела. Панна Бронислава принадлежала к тем нередким, к сожалению, особам своего пола, которым нет высшего удовольствия, как разносить по свету животрепещущие новости, особенно же о чужой беде. Эпизод погребения молодого русского красавца-князя под пылающими обломками церкви в ее красноречивых устах вышел, разумеется, несравненно живописнее, чем сумели мы передать его в нашем простом повествовании.