Иду в родное (рассказы) - Брыль Янка. Страница 20

А Микита жито веет,
Микитиха муку сеет.
Микита?, Микита?,
Клином шубонька сшита?!..

Хорошо, звонко пел гармонист!

Только дядья слушали молча. Даже шить не бросали. Да тоже не скажешь, что им не нравится, тем более, когда знаешь, что и гармонику Сергею купили они.

Веселый месяц был тогда в Гаросице. Танцы, песни — каждый вечер! Жаль, что не хватило овчин на всю зиму…

Ой, мамочки! Для всех веселый, а уж для Гали… и не говори!

Все это прошло.

Сейчас над полем тихая полная луна. Галины ноги в холодной росе. Плечи стынут под тонким платьем… А трактор гудит и гудит… Не уйдешь от того, что было, не забудешь, что это Сережа, ее Сережа. Боже мой, как горько, как больно от этой мысли! А ведь было это: они так горячо, так много целовались. Да недолго, всего одну неделю, а в неделе ведь только семь ночей…

Первой полюбила Галя, сама боясь признаться себе в этом, стыдясь лишний раз взглянуть на него, чтобы не подумали чего, не узнали. Она была моложе всех в их девичьей компании. Сирота из самой бедной в Гаросице хаты — Марыли Батрачихи. Так их спокон века и называли — Батраками. Отца у Гали не было. Никогда не было, хотя и жил он где-то, а может, и сейчас живет, даже не думая о том, что есть у него дочка. Мальчишки на выгоне называли ее иной раз грубым, безжалостным словом — «байстрючка». Но со временем слово это отстало от нее, как шелуха. Красивой, складной росла Галочка. У бедной сироты только и было — хорошо это в песне поется! — что черные брови. Зато брови шнурочками, большие карие очи, маленькие ловкие руки и легкие ножки. Красная косынка с вышитыми спереди пшеничными колосьями, как-то по-своему, на особый лад повязанная на черных густых волосах, была в этой сиротской красоте чем-то очень существенным, необыкновенно удачно найденным, от чего с ума сходили чуть ли не все гаросицкие хлопцы. А пойдет Галя плясать — глаз не отведешь!

Сначала и Юрочка только глаз не сводил. Глядел и почти без отдыха наяривал на своей гармонике. Понятно, плясать под хорошую музыку каждому охота, а подменить Сережу было некому…

Но вот однажды в воскресенье пришел из соседней деревни Кочаны Иван Черногребень, который тоже умел играть. Это был уже солидный кавалер, подпольщик, шесть лет он просидел в тюрьме, только этой осенью вернулся. Молодые хлопцы в Гаросице и особенно девчата — хотя он был простой и веселый — невольно, не сговариваясь, уважительно говорили Ивану «вы». В то время своей гармоники у Черногребеня не было. Покуда сидел в тюрьме, матери пришлось круто, и сын написал ей, чтоб продала трехрядку на хлеб. Только позднее узнала Галя, что Сережа был уже знаком с Иваном. И не только знаком… Не раз ходил он ночью в Кочаны, да без гармоники — по каким-то тайным делам… Но об этом он не успел ей ничего рассказать.

Теперь, когда Юрочка поставил на колени Ивану свою гармонику, они по-свойски улыбнулись друг другу. Один с просьбой: «Не резанешь ли, Иван Степанович, на радость да на легкий пляс трудящимся?», другой — с каким-то не по возрасту молодым задором: «Резану, браток, давно уже не приходилось!»

И Черногребень резанул. Не так, правда, как Сергей, но все-таки полечка «Галка» пошла «с ветерком».

Юрочка мотнул головой, отряхнулся, как выпущенный из горсти воробей, поправил поясок на вышитой рубахе и направился в угол, где сидели девчата. И хата, полная людей, насторожилась. «Меня возьмет, меня», — засветились глаза, забились сердца девчат. А он подошел к Гале. Просто и ловко, как все, что он делал, Сережа поклонился. И с такой улыбкой, что все в ней разом — и просьба и радость: «Наконец-то мы пойдем!»

И вот они вошли в круг, взялись за руки.

Мужчины приподнялись на лавках, женщины напирали из угла на стоявших в середине, молодежь точно замерла в ожидании чего-то, что далеко не каждый день можно увидеть.

Выждав такт, Юрочка притопнул и завертелся. Его сапожки то чуть касались досок пола, то вдруг гулко и отчетливо — на поворотах влево и вправо — отбивали, точно выговаривали, чечетку. Возле его светловолосой головы так и мелькало румяное личико под красной косынкой. А все-таки можно было приметить, разглядеть и золотые колоски на красном фоне, и черные брови, и губы, не умевшие сдержать улыбки стыда и счастья… Все это видели, а Юрочка — лучше всех.

— Круг, круг давайте! — кричали парни, хотя никто из них пока и не думал сам идти в пляс.

А круг все сужался, не сдержать его было и десяткам плеч.

Дядька Роман Кругляк, старый уже, седой человек, взобрался с валенками на лавку и оттуда, подняв большой палец, вот-вот готов был выкрикнуть: «Эх!»

Как бы почуяв это общее восхищение, Юрочка запел:

Черна галка,
Черна галка,
Ты моя!
Ты моя!..

На этом песню его прервали.

— Правильно, Юрочка! Правильно! — загудела, вздохнула с облегчением хата.

И только тогда, как бы считая, что все уже в полном порядке, молодежь пустилась в пляс.

Так началась их любовь.

Это было только вступление к большому счастью, которое должно было прийти, которое зародилось в ту ночь, когда он целовал ее у окна, а Галя закрывала лицо руками и просила: «Сережа, миленький, не надо…» Но разнять эти руки ему было совсем не трудно, а счастья, хмельного счастья, они никак не могли напиться вдосталь, хотя и простояли на снегу чуть не до рассвета.

Через неделю Юрочка ушел с дядьями в Костюки, домой.

Кто мог подумать, что прощание их навеки!..

А теперь вот стой да слушай, как за пшеницей, за выдерганным льном гудит его веселый, работящий трактор. Думай о первой своей любви, кричи, сходи с ума и кричи, чтобы вспомнил тебя и пришел. С ним когда-то и на снегу тепло стоять было, а теперь тебе, баба, холодно уже и от летней росы. Иди, иди, глупая, в хату, зря стоишь… Пускай гудит трактор, пускай не дает тебе спать до утра!

Галя тихо пошла.

Двери и в сенцах, и в кухне, и в горнице старые, скрипучие. Как ни остерегайся, все равно скребнут по сердцу. В хате темно. Стоит-то она окнами на юг и на восток, но оконца эти глядят из-под нависшей крыши, как хмурый человек: только под ноги. Галя идет в угол, где стоит кровать, наугад, на ходу расстегивая платье. Раздевшись, она ощупывает край постели и осторожно ложится. Но все это напрасно. Сонечка до сих пор не спит. Щека на подушке, рука под щекой, глаза глядят во тьму. Галя нащупывает рукой ее теплые, хрупкие плечики и прижимает девочку к себе вместе со всеми ее мыслями.

— Мамка, а где наш папа?

— Спи, доченька, он скоро приедет.

— «Приедет, приедет»… Я маленькая была, ты все говорила «приедет» — и теперь говоришь. Мамка, а папа хороший?

— Хороший, хороший…

— А Ленька, дурень, говорит, что папа не в городе, что он в остроге сидит, что он… Как это, мамка?

— Что?

— Ну, как это… Ой, я забыла!..

— Ты спи. Завтра опять вставать не захочешь.

— А Ленька говорит…

— Да замолчи ты! — крикнула Галя и сама удивилась неожиданной злости.

Девочка вздрогнула и затихла. Сейчас бы ей как раз и заплакать от обиды, но она минутку помолчала, потом теплая тонкая ручка ее потянулась к Галиной шее, обняла и, казалось, неудержимой силой снова притянула мать к себе.

— Я, мамка, буду спать. И ты спи. Ладно?

— Ладно. Ты только повернись к стене… Вот на этот бочок…

Нелегко Гале произнести сразу столько слов. Но вот малышка затихла. И хорошо. Так лучше и для нее, и для матери.

«Рано ей еще видеть мои слезы, рано знать, что я думаю о том, кто стал, на горе наше, ее отцом и… моим мужем… Давай, доченька, уснем лучше…»

Над низким потолком, над крышей — высоко над хатой стоит в небе тихая полная луна. За пшеницей, за душистым льном остановился где-то в поле трактор. Спи, молодица, не успеешь отдохнуть, пока луна погаснет. Спи, спеши уснуть, пока тракторист и прицепщик перекуривают… Но она, конечно, не уснула. Да и не старалась, видно. И трактор снова гудит, снова катится над полями, как волна на большом озере, его бодрый гул.