Ленька Охнарь (ред. 1969 года) - Авдеев Виктор Федорович. Страница 124

— Отойди! Каждый «мамин» учить меня станет? Еще и расчесочку носит... кораблики стругает!..

И, сознавая, что поступает отвратительно, но уже не в силах сдержаться, Охнарь ударил Бучму по щеке.

Бучма отступил, растерянно, недоуменно оглянулся на товарищей, точно все еще не понял, что произошло. Вдруг лицо его густо залила краска, оставив явственный белый след пяти пальцев от пощечины, растерянную улыбку сменило выражение обиды, гнева.

В коридоре зазвонил звонок на занятия. Никто не обратил на него внимания.

— Фу, какая низость! — громко прошептала Оксана, и сразу в классе поднялся ропот.

Садько из-за спины ребят выкрикнул:

— Чего смотреть, хлопцы? Отволохаем его, чтобы не нарывался!

Охнарь сам не понимал, как и за что он ударил Опанаса. Просто в бешенстве искал, на ком сорвать зло. Будь па месте Опанаса восьмиклассник Шевров или хотя бы Кенька Холодец, может, он и не поднял бы руку, а просто оттолкнул, выругал площадно. Порядочность Бучмы колола ему глаза, вызывала скрытую зависть и раздражение. Интеллигент! Наверно, гордится, что ни разу чужой копейки не утаил. А на что они ему нужны, чужие? И своих, поди, хватает...

В следующую минуту линия рта Охнаря жалко обмякла, он рванулся к Бучме, стараясь объяснить, что стукнул нечаянно. Движение его было всеми понято превратно: Опанас одним прыжком расставил ноги, закрыл кулаками грудь, сбычился и встретил его грозной боксерской стойкой. Кенька и чубатый шестиклассник, не допуская до драки, с двух сторон повисли на Охнаре, больно завернули руки за спину. Жесткий голос учителя определил положение:

— Это хулиганство, Осокин! Ваше отъявленное поведение само говорит за себя. Я немедленно доложу обо всем заведующей школой Евдокии Дмитриевне. Ступайте сейчас же в канцелярию. К уроку я вас не допускаю.

Краска медленно отливала от шеи, от щек Охнаря. Ему стало обидно, что на него возведен поклеп, не поняли его раскаяния. Это чувство обиды было настолько велико, что совершенно заглушило вину. Он с силой вырвался от ребят, оскалил зубы, как загнанная в угол собака.

— Загрозили? — сказал он, злобно щурясь на Офенина. — Ой, дайте скорей валерьянки, а то заволнуюсь!

Ленька рывком вынул из парты кепку: об учебниках забыл.

Плевал я на все канцелярии... земные и небесные. А на уроках ваших и сам не останусь.

Длинно и цинично выругавшись, он вышел из класса. Дверь с треском закрылась за его спиной. Эту последнюю подлость, уличную брань, Охнарь позволил себе потому, что теперь ему уже было все равно. Он понимал, что безнадежно зарвался. В голове все плыло, грудь горела, точно натертая перцем.

— Это форменный люмпен, босяк... — уже в коридоре донесся до него возмущенный голос учителя.

Сунув руки в карманы, Охнарь быстро шагал вдоль длинного серого забора, и состояние у него было такое, точно он снова очутился на панели, как несколько лет тому назад. Оторван ото всех, одинок, никому не нужен.

— Ну и ладно, сорвусь на волю, — пробормотал он сгоряча, чувствуя странное, злое удовлетворение оттого, что может всем насолить. Рука его все еще горела от удара. Он старался не думать о пощечине и не мог.

Охнарь старался уверить себя, что, как и всегда, он страдал безвинно. Ясно, что фраера хотят его уничтожить. Им обидно, что он был вором, а... лучше всех рисует. Правда, нехорошо получилось с Бучмой. Главное, за что ударил, псих несчастный? Ведь как Опанас внимательно относился к нему, помогал нагонять класс в учебе, подарил книжку «Хижина дяди Тома». Охнарь вспомнил выражение недоумения, затем обиды, гнева, появившееся на лице Опанаса после пощечины: так его ошарашило это неожиданное хамство. И Леньке стало мучительно стыдно.

Что ж делать? Теперь Офенин, конечно, заведующей пожаловался, а та, наверно, сказала сторожу Никите, чтобы не пускал его в школу. Залиться в степь, что ли, побродить? Но все равно от себя никуда не денешься.

По улице с базара шли хозяйки, неся в корзинах свежие яички, уснувших карасей, редис, щавель, темные перья молодого лука, а кое-кто нежные букетики ярчайше-белых, словно восковых ландышей, завернутых в широкие глянцевитые листья.

Утро еще не утеряло свежести, на ясном небе не появилось ни одного облачка; за плетнями, заборами цвели сирень, белая калина, жимолость, в тени чувствовался холодок, и казалось, что и солнце сегодня не будет жечь, а так и останется розовым. От далекого семафора к вокзалу, деловито пыхтя, приближался поезд: весь его вид будто говорил: «Не мешайте, я занят». Проехал тяжеловесный гнедой битюг, запряженный в зеленый фургон с надписью во всю стенку «Церабкооп[29]», и запахло свежевыпеченным хлебом. Мерно отбивая шаг, с песней прошла рота красноармейцев, неся фанерные щиты: в овраги на стрельбище. Да, весь городок трудится, учится, один он, Охнарь, обречен на безделье. Это было похоже на то, когда его в колонии за воровство сняли с работы. А впереди целый длинный майский день. Чем его заполнить?

Охнарь остервенело перебирал в кармане серебряную мелочь. Дома ему поручили купить фунт сахару, пачку чаю: деньги ему доверяли.

Под плетнем, в зарослях молодой крапивы и репейника, блестело горлышко бутылки.

«Напьюсь», — внезапно решил Охнарь и круто свернул к лавке госспирта.

Возле крыльца, тяжело покачиваясь на кривых ногах, стоял босяк в одной калоше и со слезами умиления что-то объяснял козе, привязанной к деревянному колышку. Коза повернула к нему поднятый хвостик и безмятежно щипала траву.

Ленька нерешительно остановился.

«Опять пьянка... старое. Э, да не все ли теперь равно?»

И вошел в лавку.

С полбутылкой и пачкой папирос «Дюшес» он спустился к Донцу. Из закуски у него имелась одна луковица: не хватило денег. Ленька долго купался, загорал на песке и лишь потом откупорил водку и стал пить из горлышка. От хмеля тяжелое настроение не развеялось.

Охнарь испробовал все средства увеселения: пел до хрипоты, хлопал себя по надутым щекам, изображая барабан, — ничего не помогало. Вместо знакомого старика паромщика на переправе работал дюжий косоглазый мужик: поговорить было не с кем. Охнарь закурил папироску, забрался в тальник, а когда продрал глаза, солнце низко стояло над пустынной рекой, над покрытым тенями песчаным берегом.

Оказалось, что спал он на самом солнцепеке. Голова раскалывалась, лицо опухло, отвратительная тошнота поднималась от живота к горлу. Дрожащей рукой Охнарь нашарил теплую, нагревшуюся полбутылку с остатками водки, высосал и, пошатываясь, побрел назад, в городок.

Теперь его еще сильнее распирало чувство негодования против жесточайшей несправедливости, учиненной над ним в классе. Обвинили, будто он украл мел, намалевал карикатуру на доске! Да что ему, заборов мало? Даже Оксана отвернулась. Это совсем было непонятно. Охнарь гордился тем, что знает жизнь, и не только «с лакового козырька, а и с засаленной изнанки». Что главное? Товарищество. Одного всякий сомнет. Двое станут спина к спине, и уже никто сзади не подкрадется. Если кореш сподличал против тебя, ответь на удар кулака ударом финки. Но если он обокрал другого, избил, ни за что охамил,— закрой глаза. Раз он товарищ, ему надо простить, за это и он тебя в другой раз не выдаст. Таков закон преступного мира, блатных.

Ну, Офеня считает Охнаря задирой и лентяем: он учитель, это его право. Ребята-одноклассники завидуют его умению рисовать, ловкости. Но Оксана! Она- то почему не стала на его сторону? Ленька — ее ухажер, и Оксана обязана была вступиться. Так поступали на «воле» «девицы» блатных ребят. Оксана — дура, городская девчонка, не понимает. Ладно. Плевать. Вот он сейчас придет в школу и со всеми рассчитается.

VII

Начало вечереть, когда Охнарь вернулся в городок. На бревне у открытой лавки мясоторговца Закулаева сидел сам хозяин, ражий мордастый мужик, и три женщины: они лузгали семечки, лениво переговаривались. Из клуба вагоноремонтников слышались развеселые переливчатые выкрики гармошки. Открытые окна школы горели ранними, почти незаметными огнями: оттуда доносились голоса, смех, хлопанье приводного ремня. Значит, вторая смена уже кончила заниматься, в нижнем этаже работала ученическая столярная мастерская, а наверху, в пустом классе, собрался драмкружок.