Ленька Охнарь (ред. 1969 года) - Авдеев Виктор Федорович. Страница 128
Да, но это опять воровать, кормить вшей, ходить под дулом милицейского нагана, быть паразитом в родной стране. А что бы сказали, увидя его в таком виде, колонисты, Колодяжный... даже Мельничук и школьники?
— Едем? — повторил Блин.
Экспресс Ленинград — Тифлис дал отправление,
Беспризорник вздрогнул, кинул вокруг беспокойный взгляд: нет ли поблизости стрелка охраны, не смотрит ли откуда кондуктор, можно ли залезть обратно в собачий ящик?
— Ну? — нетерпеливо заторопил он.
Охнарь опять перекинул через руку пальто-реглан, взял этюдник. Он даже не счел нужным прямо ответить на вопрос.
— Видать, не поймешь ты меня сейчас, Блин. Я так смотрю, что собаки умней, чем мы с тобой были. Любая из них тоже на воле живет, а помани — с охотой пойдет служить хозяину. А там всего-навсего будка да кость с-под мяса. Одно скажу: душа у меня уже не позволит к старому вернуться. В общем, одумаешься, иди в колонию, от этой станции недалеко.
Скорее всего, Блин уже не расслышал адреса. Зашипел пар, отпустили тормоза, он торопливо залез обратно в собачий ящик, закрывая дверку, улыбнулся бывшему товарищу. Охнарь помахал ему. Голубой экспресс тронулся, быстро стал набирать скорость, "Прощально мигнул красный стоп-сигнал на последнем вагоне.
Ленька широко зашагал по ветрено-курящей, пыльной дороге. Дождя здесь, оказывается, совсем не было.
Позади, за курганом, остался хутор с темным, сутулым ветряком, места вокруг пошли знакомые. Собравшись с силой, густо припустил крупный косой ливень. Гром теперь шипел и грохотал со всех сторон, словно кто с размаху рвал темный намокший брезент туч, давая возможность всей скопившейся воде вылиться на землю. Голую степь насквозь прострачивали дождевые нитки, вокруг не виднелось ни одной копешки сена. Надо было позаботиться о том, чтобы спасти свой парадный вид, не явиться в колонию мокрой курицей.
Недолго думая, Ленька разулся, снял зеленую бархатную толстовку, брюки и вместе с кепкой завернул в пальто. Дальше он пошлепал босой, в одних трусиках. Навстречу по раскисшей дороге попались две медлительные подводы на сивых круторогих волах. Одна «жинка» в очипке при виде Охнаря дробно закрестилась и долго с немым изумлением смотрела на него, приподняв дерюгу над головой. То ли она приняла хлопца за святого, то ли подумала, что его раздели. А может, решила, что он просто «с глузду зъихав[30]». Охнарь, заметив исключительное внимание, которое вызвала его особа у крестьянки, тут же перед возом свистнул, притопнул ногой и сделал вид, что хочет ударить гопака.
Ливень разделил его с подводами, точно занавесом.
Однако чем ближе к колонии, тем менее уверенно чувствовал себя Охнарь. Почему это? Ведь он наконец порвал с «мамиными» и возвращается в родную семью! Ленька давно замечал за собой: все, что он предпринимал в пылу и что казалось ему правильным, впоследствии, когда он остывал, вдруг представлялось совсем в другом свете. Ну, что он скажет Тарасу Михайловичу, ребятам? Чем щегольнет, похвастается? Они там небось думают, что он уже заделался заправским ученым, а он нате вам... припрется с побитой мордой.
«Скажу: надоело в девятилетке, и все, — бодрился Охнарь. — Вон в Москве, у циркача Дурова, свиньи знают четыре действия арифметики: пускай они заместо меня в школе учатся».
Если же и откроется его хулиганство, пьянка, то это будет не сейчас, а когда-то еще потом, и стоит ли заранее беспокоиться? Зато как разинут колонисты рты при виде его этюдника. Художник первого класса Леня Охнарь, младший брат Айвазовского!
И все-таки никакие рассуждения не могли успокоить Леньку. Ведь он действительно... отступил. Вспомнилось трусливое бегство из квартиры еще спавших опекунов. Он поступил чисто по-блатному: нашкодил — ив кусты, подальше от всякой ответственности. На столе он оставил Мельничукам записку: «Я уехал насовсем. Куда — мое дело. Лучше и не ищите, не вернусь, хоть бы что. Можете проверить все вещи, а этюдник не считайте». Что ни скажи, а новая жизнь в городе не приняла его, как не принимает чистая вода мусор, наплав и выбрасывает обратно на берег.
Вчера он был пьян и слишком взбудоражен, чтобы взвесить, обсудить свой поступок. Сегодня же он просто старался себя приободрить, оправдать в собственных глазах. Копаться в причинах своего хамского поведения, затеянной драки он, по обыкновению, всячески избегал.
Показался знакомый лес, похожий на огромного зеленого ежа, в нем красная крыша колонии, и сердце Охнаря заныло.
Дождь прекратился, в прогалах рыхлых туч показалось синее небо, а откуда-то сверху еще сыпались мелкие брызги. Охнарь надел свою помятую, но сухую одежду, постарался взбить обвисший мокрый чуб. Вот и поворот дороги от хутора, старый курень на бахче, мокрый, почерневший сруб водяной мельницы у реки. Вот клумба перед каменными ступенями крыльца с орхидеями, огненно-красным горицветом, бархатными анютиными глазками. Под водосточной трубой стоит памятная ему бочка: ее он еще в первый день приезда в колонию перевернул смеха ради. У крыльца, на сухом месте, защищенном тополем от дождя, лежала рыжая Муха; она вся была облеплена репьями, точно папильотками. Муха не узнала Охнаря, но, как все детдомовские собаки, привыкшие к множеству сменяющихся ребят, не ощетинилась, не залаяла, а полуприветственно помахала самым кончиком хвоста. «Кто тебя знает, — как бы говорил ее вид, — может, вместе в колонии жить придется? Глядишь, еще когда корочку хлеба дашь».
Берясь за дверную ручку, Охнарь испытал истинное волнение, на сердце его было и тревожно и радостно.
На втором этаже, в зале, сипела расстроенная панская фисгармония, в палате девочек пели, по коридору со смехом взапуски носились воспитанники. Ясно, что это дождик загнал всех ребят в здание. Все окна были открыты, пахло зябкой, сырой прохладой; небо повисло тусклое, серое, пол испятнали мокрые следы. В лесу примолкшие было щеглы, пеночки, зорянки вновь пробовали голоса, начинали высвистывать на разные лады, словно подзадоривая и ребят выйти во двор и огласить окрестности песней.
В колонии появилось много новичков, это Охнарь сразу заметил. Они с удивлением рассматривали Охнаря, очевидно в свою очередь принимая его за новичка. Старых товарищей Ленька узнавал не без труда, так они выросли. Когда человек чувствует себя неловко, виноватым, он склонен преувеличивать в окружающих положительные качества, которых сейчас нет у него самого. Ленька завидовал уверенности колонистов. Несколько робея, он положил пальто на стул, поставил этюдник, чтобы освободить руки, — он устал-таки. В коридоре было полутемно, и несколько знакомых хлопцев и девочек прошли мимо Леньки, оглядывая его с настороженным любопытством. Наконец один колонист нерешительно остановился, подошел поближе, удивленно и обрадованно воскликнул:
— Гля! Ленька! Да чи это ты, козаче?
— А ты думал, забрела моя покойная душа? Вот шакалы: отчурались и не признаете!
— Да как же тебя узнать: разрядился, что твой нэпманский сынок! Если б не этот войлок, и я бы прошел мимо, — и он крепко дернул Охнаря за кудри.
По колонии тут же во все углы разнеслась весть, точно у нее было сто ног.
— Охнарь приехал!
Через три минуты в коридоре уже нельзя было протолкаться. Хлопцы и девчата, которые раньше видели Охнаря, но прошли мимо, стали уверять, что признали его с первого взгляда, да боялись ошибиться. Сбил с толку его костюм, а главное, этюдник. Почему-то Леньку приняли за фотографа, которого завтра, в воскресенье, ожидали из города. А из красного уголка, -из читальни, из палат подбегали все новые колонисты, в полотняных панамах, в полотняных трусах, загорелые, с запахом полевых трав, и здоровались с гостем крепким пожатием сильных мозолистых рук. Владек Заремба, такой же белобрысый, горбоносый и еще более долговязый, с ходу обнял и поцеловал Охнаря, словно младшего брата, Так же приветствовал его и Юсуф Кулахметов. Татарин еще шире раздался в плечах и походил на борца; от солнца он не то что загорел, а будто прокоптился. Но больше всех поразила Охнаря Юля Носка. Давно ли он ее видел? Еще вчера была глазастой задиристой девчонкой, а сегодня превратилась в пышную, совсем развившуюся девушку. Так бутон шиповника вдруг за одну ночь раскрывается в юную, крепкую душисто-лепестковую розу.