Дальнее плавание - Фраерман Рувим Исаевич. Страница 11

И она снова возвращала его на место, стараясь при этом не сердиться.

— Хорошо, — говорила она, — я не буду с вами ссориться, стул, стакан и вилка. Я постараюсь жить в мире со всеми. Мне теперь ничего от вас не надо, раз отец не вернулся.

Потом она разогревала себе на электрической плитке обед, который мать приготовляла ей еще рано-рано утром, перед тем как пойти на работу.

Но, кроме стакана, стула и вилки, для обеда нужны были еще соль, и чистая тарелка, и ложка, и хлеб, за которым надо еще сбегать в булочную, так как мать не успевала этого сделать.

И снова Галя начинала сердиться. Все-таки как много предметов нужно для того, чтобы человеку поесть! Это было удивительно. И все они в разных местах, и все они просятся, чтобы их мыли и чистили, чтобы их приносили и уносили снова на место.

Предметы изводили ее.

Галя никогда этого раньше не замечала.

Почему это?

И тут она снова вспоминала отца, вспоминала мать, которая тогда была всегда свободна. И вспоминала Нюшу — тихую деревенскую девушку, похожую на молчаливую птичку, которая постоянно возилась на кухне. И она любила Галю и баловала ее, как все. Где она теперь? Она уже не живет на кухне. Она, как и мать, работает сейчас за рекой на заводе и только по воскресеньям приходит к ним в гости. Но и тогда она уже не возится на кухне. Она садится с матерью рядом, и обе они говорят о своем заводе, о стали, о нормах, о стаканах — не о тех стаканах, из которых Галя пьет чай, а о железных стаканах, которые начиняют порохом и взрывчаткой. И вокруг губ Нюши, которые по-прежнему складываются в заботливую улыбку, темнеет теперь металлическая пыль, как на лицах тех девушек, что привозят в школу дрова.

Великий труд войны затоплял все города и деревни, все равнины страны, поднимаясь до самых высоких гор.

Галя понимала это. Ум ее никогда не дремал, и сердцу ее были доступны высокие мысли и высокая гордость за отчизну. Ведь это советский народ, его армия, его мужчины и женщины, его юноши, его девушки подняли на плечи свои весь мир, найдя, может быть, ту самую точку опоры, что с древних времен всё ищут мудрецы человечества.

Она понимала это.

«Да, конечно, Анка права, — думала Галя. — Можно быть счастливым, если забыть свое собственное горе». Но как забыть его? Как забыть, если все предметы напоминают тебе о нем — и те, которые есть, и которых уже нет, которые ушли из дому куда-то, к неизвестным людям. Нет пианино. Мать продала его в минуты нужды. Нужда теперь часто посещает их тихую комнату.

Но Галя об этом не жалела.

Она жалела о том, что предметы, дружившие с ней так долго, так безжалостно и так равнодушно покидали ее. Они уходили и не возвращались больше, словно им скучно становилось с Галей дружить.

«Не так ли и люди? — думала Галя. — Не так ли и Анка?» Вместо того чтобы, как раньше, уходить с ней домой, она теперь предпочитает оставаться в школе после уроков и сгружать во дворе дрова.

Галя сняла со стены свою маленькую скрипку, которую подарил ей отец. Это единственное, что у нее осталось от той поры, когда она вдруг изъявила желание учиться музыке, так как одно время собиралась после окончания школы поступить в консерваторию. И отец всегда говорил, что она будет прекрасным композитором. Разве не она играла так чудесно и в одну минуту могла сочинить песенку?

Правда, желание это давно прошло, и теперь она собиралась стать актрисой. Но все же она сняла скрипку со стены и поиграла немного.

Она в самом деле играла хорошо. И голос у нее был приятный, широкий и звонкий. Она спела несколько печальных песенок, потом села за уроки. Никто так быстро и легко не мог бы их приготовить, никто, даже Нина Белова, девочка с черными косами, которую многие считали такой же способной, как Галя.

Галя быстро решила задачу по геометрии, приготовила физику — целый параграф из отдела механики. С удовольствием составила план сочинения о роли Чехова в русской литературе и, заглянув в расписание уроков, увидела, что завтра снова история. Это привело ее в сильное смущение, даже в отчаяние. И никто лучше ее не знал, как тяжело теперь стал даваться ей этот предмет. Но признаваться в этом она никому не хотела, даже матери, даже своему лучшему другу — Анке.

А между тем Иван Сергеевич был по-прежнему с ней приветлив, добр и даже оказывал ей снисходительность и терпеливо ждал ее ответов, которые теперь не всегда были удачны.

Он не сбавлял ей отметки и в первую четверть поставил ей «пять».

Она не заслужила этого — она это знала хорошо.

А ведь всегда он был так строг и справедлив со всеми.

Может быть, он сделал это только из жалости к ее горю, о котором она в первый же день поведала ему, или, может быть, он увидел ее испуг перед собой, или, может быть, он знал ее светлую голову и надеялся на нее, как другие.

Но как бы там ни было, эта снисходительность терзала сердце Гали больше всего.

Ее гордость поднималась против его доброты, которой она не могла найти объяснения.

Не справедливей ли было бы ее наказать?

«Конечно, это было бы справедливо», — думала она, ибо никто лучше ее самой не знал, как глубока ее вина перед учителем.

Но с удивительным упрямством, которому только несчастье ее придавало такое ожесточение, она думала: «Нет, он ошибается во всем».

Она просто ненавидит уроки истории.

Она никогда не хотела бы стать учителем, и никогда не станет им, если можно его так не любить.

Она решила избегать его уроков. Она делала это всякими способами, каким только ее научила ее же собственная слабость. Если урок истории был первым, она приходила на второй, принося записочки от матери, которой еще с вечера жаловалась на головную боль.

Если же урок был последним, она отпрашивалась у директора — у Надежды Федоровны — или у Анны Ивановны, которые никак не могли допустить, чтобы Галя Стражева могла кого-нибудь обмануть. Но в последний раз и она уж слишком зорко поглядела на Галю и спросила, какой урок. «Не сказал ли ей что-нибудь Иван Сергеевич?» — подумала Галя и ответила довольно спокойно:

— История…

— История, — повторила Анна Ивановна. — Ну что же, иди.

Но у самого Ивана Сергеевича Галя никогда не отпрашивалась. Язык не слушался ее. Она не могла поднять на него своих глаз.

И сейчас, открыв учебник истории, она с отчаянием увидела, как много она пропустила — бесчисленное количество дат, событий и лиц, о которых она ничего не помнила.

Обхватив свою голову руками, она попробовала прочесть хоть одну из этих страниц.

Ах, она пробовала это уже много раз!

Но едва только глаза ее опускались на строки, как весь круг горестных мыслей снова приходил к ней. Она вспоминала отца, который так любил расспрашивать ее об учителях, об уроках. Посадив ее к себе на колени, он слушал ее детский восторженный рассказ об Иване Сергеевиче, о каждом его слове, о воробье, влетевшем на его уроке в окно. Отец с улыбкой слушал, и большая рука его потихоньку гладила голову Гали. Это были его отдых и отрада. А кому теперь расскажет она о событиях своей жизни? И, чувствуя снова самое глубокое горе, она забывалась в слезах и закрывала книгу.

Так было и сейчас. Но она не закрыла книгу.

Погрустив немного, она снова раскрыла ее. Она старалась взять себя в руки. Однако ей тут же показалось, что в комнате совсем темно. Она зажгла свет, придвинула лампу к книге и снова остановилась. Ей показалось, что в комнате холодно. Она накинула на плечи теплый платок своей матери, но и он не согрел ее. Она не могла прочесть ни одной строки.

Она подняла свой рассеянный взгляд от страницы и снова увидела на стене свою скрипку.

Тогда она погасила лампу, так как было еще светло, и, снова сняв скрипку, чуть, только чуть, тронула смычком ее струны.

Румяный от заката зимний вечер заглянул в ее окно и, наверное, с удивлением увидел, что посередине комнаты стоит девочка со скрипкой и не играет.

Она тоже смотрела в окно, как будто с удивлением глядя на этот вечер, на розовые следы, что оставил он в небе на холодных облаках, чтобы разукрасить их и очаровать ее взгляд. Но она не видела его прелести.