Дальнее плавание - Фраерман Рувим Исаевич. Страница 20

Вот она нашла его.

Там, а не здесь ждет ее слава, ибо там, а не здесь совершаются те подвиги, что вечным озаряются светом.

Она не будет, подобно Анке, мечтать о том, что хочет умереть, как Зоя.

Она умрет!

Она умрет, совершив, может быть, не один и не два, а множество подвигов, которые Родина запишет в свою историю, в ту самую историю, которую с таким удивительным упрямством не хочет она выучить как следует и от которой она прячется здесь.

Но это совсем неважно.

Пусть тогда Иван Сергеевич думает о ней что угодно. А матери она напишет с дороги. Правда, это ее огорчит. Но что делать! Разве она сама не отдает весь труд свой и всю свою любовь на это же самое дело?

Но довольно размышлять. Надо действовать. Так говорил Ваня. «Действовать!» — снова подумала Галя, когда наконец исчез последний мальчишка и пропал из глаз последний солдат, несущий на плечах свое тяжелое оружие, и светлый гром его побед и славы, летящий в медных звуках труб, укатился далеко от школы, далеко — за пределы слуха Гали.

И снова стало тихо. Галя мысленно уже прощалась со школой, но сердце как будто еще не хотело прощаться. Еще ухо слушало прилежно каждый звук, еще глаза не могли оторваться от предметов.

В закрытых классах, за белыми высокими стенами изредка раздавалось густое короткое гуденье, подобное жужжанию пчел, словно там, в глубине, как в ульях, творился какой-то дивный труд.

И Галя попрощалась и сказала тихо:

— Прощайте, классы.

И липы стояли на дворе тихие, без листьев, убранные пышным снегом, и глядели на окна школы и на Галю со знакомой улыбкой.

И с ними она попрощалась и тихо сказала:

— Прощайте, липы.

И взор ее с печалью задержался на их раскинутых ветвях, где декабрь веселым узором развесил свой серебристый иней.

И вдруг увидела под теми же самыми липами одинокую фигуру. Она стояла неподвижно на снегу посредине дорожки. Галя сквозь пыльное окно вгляделась в фигуру и вдруг узнала Ваню. Это был он, в своей старой фронтовой шинели, в фуражке летчика с голубым околышем. Это он стоял на протоптанной детскими ногами тропинке и чего-то ждал и к чему-то приглядывался, словно искал на ней чьи-то давным-давно исчезнувшие следы.

Он поднят голову и посмотрел на окна школы.

И Гале показалось, будто он кивнул им головой, будто и он попрощался с ними. Ведь он так скоро уезжает!

Но нет! Он не прощался с ними. Так какая же сила заставила его сюда прийти?

Галя вдруг вспомнила вчерашний вечер и чугунную решетку дворца, и сердце ее невольно насторожилось и снова как бы чуть вздрогнуло.

Она удивилась этому движению своего сердца и подумала: вот кто бы ей мог помочь! Он взял бы ее на свои грозные крылья и унес бы туда, где совершаются самые гордые подвиги жизни… Разве не чинил он для нее карандаши, не дарил ей хорошую бумагу?

Но нет, он не прощается. Галя это хорошо видела.

Он пришел поздороваться и сказать своей старой школе:

«Здравствуй!»

Он вдруг решительно направился к крыльцу.

Галя отодвинулась от окна, словно сквозь это пыльное стекло кто-нибудь мог увидеть ее.

Он ее не видел.

Но она сама начисто вытерла перчаткой стекло.

Ей вдруг захотелось видеть все, что он сделает, зачем он пришел сюда и какая сила его привела.

Ваня взошел на крыльцо.

Она перебежала на другую сторону коридора, где начиналась лестница и под ней темными рядами стояли за барьером вешалки.

Ваня вошел уже в школу.

Он вытер от снега сапоги — то были большие солдатские сапоги, сшитые из грубой керзы, — и потихоньку, как входят в тишину читальни или музея, стал подвигаться вперед.

Старая уже женщина, тетя Маша, всегда сторожившая вешалку, остановила его:

— Гражданин, куда вы идете? Товарищ военный, здесь школа.

Он робко остановился и растерянно улыбнулся ей:

— Тетя Маша, вы меня не узнаете разве? Я ведь здесь учился. Я Ваня. Ваня Полосухин. Не помните меня?

Тетя Маша вышла на середину, подошла к нему, повернула его к свету лицом.

Она не узнала Ваню. Но взяла за руку, как будто хотела приблизить его к себе, увести в свою каморку, что таилась под лестницей.

Но Ваня стоял неподвижно, и все та же теплая и чуть растерянная улыбка бродила на его губах.

— Да, да, Ваня Полосухин, — сказала тетя Маша. — Посмотреть пришел, потянуло, значит, после фронта, как к матери. Ну, смотри, смотри. Много у нас перемен.

— А учительская где теперь? — спросил он.

— Учительская теперь не тут.

— А физический кабинет где?

— И физический кабинет не там, где был. И физик наш Павел Иванович, что опыты вам там показывал, умер. Стар очень стал, не выжил, умер. Большие перемены…

— Большие перемены, я вижу… — сказал Ваня тихо. — Значит, умер Павел Иванович и физический кабинет не там. И девочки здесь только учатся.

— Да, девочки, — сказала тетя Маша и вздохнула. — Девочки… Хоть мне-то легче с ними, вешалки у них попришиты, аккуратней мальчишек, — у тех-то вешалку разве найдешь? У всех пооборваны, за петлю все вешала. А скучаю по вас, родные. Хоть бы без вешалок вернулись бы к нам. Много вас было…

Ваня засмеялся и обнял вдруг старую тетю Машу. Потом спросил:

— А Анна Ивановна здесь?

— Анна Ивановна все здесь. Тут вот, наверху, в комнате своей живет.

И тетя Маша показала рукой на лестницу, где, склонившись над перилами, стояла Галя, слушая их разговор.

Галя отпрянула назад и бесшумно побежала по коридору на площадку, где снова зазвенела под ее ногой каменная плитка.

На этот звук совсем рядом с площадкой открылась низенькая дверь, и в коридор выглянула Анна Ивановна.

Галя замерла на месте, прижавшись в самый угол своей стеклянной клетки.

Но Ваня уже поднялся по лестнице и шел по коридору, стараясь не шуметь и ступать легко в своей тяжелой обуви.

Анна Ивановна пристально смотрела на него.

Он шел все с той же робкой, как бы виноватой улыбкой, и шаги его были несмелы, словно он боялся, что его не узнают, не поймут, не пустят на этот берег, населенный уже другими и который стал уже иным, далеким для него краем.

Анна Ивановна, широко раскрыв дверь, стояла на пороге.

Он подошел к ней и приветствовал ее по-военному, а потом снял фуражку — может быть, для того, чтобы она могла легче его узнать.

Она все смотрела.

Много детских имен, и черт, и лиц жило в ее памяти. Но память так быстро старела в эти нелегкие годы, быстрее, чем сердце, постоянно пылавшее неугасимым огнем. Помнит ли она его, маленького пионера Ваню Полосухина?

Он хотел заговорить. Она рукой остановила его:

— Не называйте своего имени. Подождите немножко. Я назову вас сама.

Она еще секунду задумчиво смотрела на него, потом засмеялась, вспомнила:

— Полосухин, Ваня, это вы?

Она протянула ему руку, и он поцеловал ее нежно, как целовал руку своей матери.

Она, взволнованная, стояла на пороге своей комнаты. Лицо ее было растроганно. Седые волосы блестели вокруг лба.

— Значит, вы не забываете нас там, на войне?

— Почему вы зовете на «вы», Анна Ивановна? — спросил Ваня. — Вы говорили нам всем «ты», когда мы были меньше.

— Но теперь не дотянешься до вас, все вы такие большие стали на войне, — сказала она с грустью и как бы с радостью одновременно. — Ведь вы уже офицеры. А Швытковского помните? И он был у меня. Он танкист, а я его не узнала…

И Ваня подумал:

«Швытковский… Значит, не я один хожу по этому заветному краю».

— А как вы узнали меня, Анна Ивановна? — спросил он.

— Швытковского не узнала, — повторила она, словно укоряя себя за это снова и снова. — А вас узнала по глазам.

— Неужели по одним глазам? — спросил Ваня.

— Да, вы обманывали меня, а глаза такие честные. По ним узнавала, что урока не выучили. Вот хотите, я вам тетрадки ваши покажу? Только подождите немножко.

Она на минуту ушла в глубину комнаты и вернулась. В руках у нее была пыльная стопка тетрадей, перевязанных тонкой бечевочкой.