«Из пламя и света» (с иллюстрациями) - Сизова Магдалина Ивановна. Страница 89

— А ты, — перебил его Раевский, — уж не ученик теперь.

— Ты забываешь, что я гусар лейб-гвардии. Имею ли я право быть членом такой семьи? Ты, к счастью, не испытал военно-придворной службы. А я в ее тисках, и на отставку надежды мало.

Да, как и в юнкерские годы, ему теперь опять приходилось жить двойной жизнью.

«Большой свет» открыл перед ним свои двери, приняв его по безмолвному, но общему согласию в число своих полноправных членов.

Но «большой свет» требовал игривости ума и легкости чувства. И потому после салонов и блестящих балов он бежал к себе, в уединение, или в тесный круг немногих друзей, которые его понимали, чтобы там, скинув светскую маску, стать опять самим собою.

Он не звал их к себе и не имел своей целью создание кружка. Они сами приходили к нему — и незаметно создавалась вокруг него группа людей, политические и общественные убеждения которых не годились для светских салонов.

Но он уходил и от них в те часы, когда охватывала его непреодолимая жажда творчества.

В такие дни, а чаще в такие ночи, он запирал свою дверь, и даже Монго не удавалось вытащить его из кабинета.

* * *

Прав был Раевский, говоря, что не только «большой свет» открыл теперь перед Лермонтовым свои двери, — литературный Петербург увидел в нем русского поэта первой величины. После стихов на смерть Пушкина, прогремевших по всей России, и Жуковский, и Вяземский, и все те, кого Пушкин объединил вокруг своего «Современника», следили за судьбой молодого поэта и за всем, что удавалось ему пересылать с Кавказа то Святославу Афанасьевичу, то Краевскому. И потому привезенная Лермонтовым с Кавказа и собственноручно переданная им Жуковскому «Тамбовская казначейша» сразу попала в «Современник». «Демона» еще никто не читал, но разговоры и слухи об этой поэме распространялись в литературном кругу Петербурга и усиливали интерес к ее автору.

Но, видя это, поэт, строгий к себе и прежде, становился еще взыскательней к каждой своей строке.

ГЛАВА 22

Лермонтов еще раз перечитал страницы, сложил их аккуратной стопочкой и, бросив взгляд на те, которые еще были разложены на диване, вышел на маленький балкон. С Невы веял свежий ветерок. Он с наслаждением вздохнул полной грудью и долго, не в силах оторвать взгляда, всматривался в перламутровый полог ночного неба.

Внизу по тротуару гулко простучали торопливые шаги. Лермонтов наклонился над чугунной решеткой балкона и увидел Шан-Гирея. Видно, интересным был вечер у Виельгорских, если Аким так поздно возвращается домой. А он только было подумал, что можно, пожалуй, погасить свет и ложиться. Но Аким непременно зайдет к нему поговорить перед сном.

И действительно, не успел он войти с балкона в комнату, как Аким уже постучал в его дверь.

— Чудесный был вечер нынче, — оживленно и весело объявил он. — Спрашивали о тебе и удивлялись, что тебя нет. Я объяснил, что ты занят отбором стихов для своего сборника. Сегодня играли трио Моцарта — и как играли! Я не стал бы будить тебя, но увидел свет… — Он посмотрел на разложенные на диване листы. — Порядочного размера будет сборник, Мишель! У тебя ведь, по-моему, около четырех сотен стихотворений. Даже, кажется, точно — четыреста?

— Как будто так!

— Что значит «как будто»? Разве ты точно не знаешь? Но меня радует, что пачка неотобранных стихов невелика. И все-таки, я уверен в этом, она могла бы быть еще тоньше.

— В этой тоненькой пачке, Аким, все, что я отобрал для сборника. А на диване — то, что в него не войдет.

Шан-Гирей молча, остановившимся взглядом смотрел на Лермонтова.

— Миша, — проговорил он наконец, — ты с ума сошел?!. Бог мой, что за человек!

Веселость точно ветром сдунуло с лица Акима. Он в недоумении подошел к дивану и взял несколько страничек.

— Как, и этого не будет в сборнике? Ты считаешь, что «Нищий» плохое стихотворение? А «Парус»? Ну знаешь, или я ничего не понимаю в поэзии, или ты варвар! Забраковать «Парус»! Каково!..

— Я не могу дать в сборник это стихотворение, потому что оно написано четырехстопным ямбом, которым в таком совершенстве владел Пушкин. В сборнике и так много стихов, написанных этим размером. Тебе не кажется, между прочим, что размер анапеста имеет в себе какую-то античную величавость? Я чуть не отобрал для сборника одну пьесу еще пансионских времен, потому что там как раз анапест и одна строфа кажется мне удачной:

Заклинаю тебя всем небесным
И всем, что не сбудется вновь,
И счастием — мне неизвестным,
О, прости мне мою любовь, —

но вовремя одумался. Все остальные строфы просто слабые.

— Нет, я возмущен твоим отбором, — все не мог успокоиться Шан-Гирей. — Отчего ты не посоветовался ни с кем? Ну хотя бы Краевского спросил.

Лермонтов усмехнулся.

— Даже Белинского в этом вопросе не послушался бы. «Ты сам свой высший суд», — сказал Пушкин.

— Но Пушкин печатался с пятнадцати лет и не приходил в бешенство, когда видел свои стихи в печати. Ведь только когда напечатали, в тридцатом, кажется, году, твое первое стихотворение «Весна», тебе это доставило, по-моему, большую радость. А потом? Когда Юрьев тайком от тебя сдал «Хаджи Абрека» в печать, ты был в таком гневе, что вспомнить страшно!

— Но пойми же, — сказал Лермонтов с внезапной суровостью, — пойми, что после Пушкина спрос с русского поэта должен быть во сто раз строже, чем до него, — и кончим этот спор.

— Так, стало быть, и отдашь в печать всего двадцать шесть стихотворений?

— Двадцать шесть, — повторил твердо Лермонтов. — А теперь спать!

ГЛАВА 23

Уже несколько дней Лермонтов не находил себе места ни в Царском, ни в Петербурге. Молчание Одоевского не давало ему покоя. Не только на его письма к Александру Ивановичу, но и на запрос, посланный им начальнику Одоевского, вот уже сколько времени не было никакого ответа.

Он лежал без сна на диване в своем кабинете и думал об Одоевском, стараясь отогнать от себя тяжелые мысли.

Столыпин осторожно, без стука приоткрыл дверь кабинета и вошел своей твердой походкой.

— Монго?! — очень довольный, проговорил Лермонтов, отодвигаясь на своем диване, чтобы Столыпин мог сесть рядом. — Как я тебе рад! Откуда ты?

— От одного… довольно важного лица, — сказал Столыпин, вытирая платком мокрый от дождя лоб. — Просто невозможная погода!

— Да, Монго, — вздохнул Лермонтов. — И невозможная тоска. Представь, до сих пор никакого ответа от Одоевского! Хоть бы что-нибудь о нем узнать, все-таки легче! Хуже всего ничего не знать. Это такой чудесный человек!..

— Да, Миша, все, кто его встречал, отзываются о нем восторженно, — задумчиво ответил Столыпин.

— Ах, Монго, ты не знаешь его так, как я узнал, ты не знаешь, какой это человек! Всегда он во что-то углублен мыслью, и задумчив, и серьезен… И вдруг развеселится и засмеется таким звонким детским смехом. Я чувствовал в нем всегда какое-то спокойствие духа, хотя он все время помнил и скорбел о страданиях человечества. И я уверен, что люди, которые хоть раз с ним встречались, никогда его не забывают. А стихи его?! Мне кажется, я совершил преступление, ничего не записав, хотя бы тайком. Ты послушай только, какая прелесть!

Что вы печальны, дети снов,
Бесцветной жизни привиденья?
Как хороводы облаков
С небес, по воле дуновенья,
Летят и тают в вышине,
Следов нигде не оставляя —
Равно в подоблачной стране
Неслися вы!

…Вот я повторяю его слова и точно вижу опять блеск его глаз, слышу чудесную музыку его голоса…