Джарылгач (сборник) - Житков Борис Степанович. Страница 32
И вижу — Сенька со смеху не прожует. Меня, дурак, в смех вводит, вот-вот и у меня клапана подорвет. Не могу на него глядеть. Говорю ему.
— Ты выйди на палубу, — говорю, — погляди, француз нас догоняет, Мессажери.
Он еле до порога добежал. Ну, что ты с таким станешь делать? Я уж думал, пропало наше дело.
Потом ему говорю:
— Если ты мне на разговор смешки начнешь и комики разные строить, то чтобы мне сгореть, я тебя тут же вот этой медной кружкой по лбу. Разобрал?
Опять, что ли, с Осипом наново начинать? Оставили его напоследок. Взяли Зуева. Он все папиросы набивал. Сядет с гильзами и штрикает, как машина. Загонял потом их тут же промеж своих, кто прокурится. Он себе штрикает, а мы вроде не замечаем. Начали разговор.
Сенька со всей, видать, силой собрал губы в трубку и не своим голосом, как удавленник:
— Красным крестом метил.
Ходу нам до дому месяц, и за месяц мы всех 27 человек разметили на все наши 27 марок и всех записали.
Потом я Сеньку спрашиваю:
— На кого думаешь?
— На Осипа, — говорит. — Он аккурат присунулся ближе, как ты сказал, что двести номеров. А ты на кого?
А я сказал, что Кондратов. И потому Кондратов, что он сейчас же встал и отошел. Только услышал, что кружком мечено, и сейчас же запел веселое, вроде нигде ничего, и вон вышел.
Простак, гляди какой!
— На Осипа, — говорю, — думать нечего. Он человек семейный, ему подработать без хлопот, да вот сахару не ест, домой копит.
А уж к порту подходили, я уж совсем смешался, на кого думать. Семейный, а может быть, он самый и есть предатель, этим и подрабатывает. Другой вот: Зуев; чего он веселый, надо не надо? Чего он ломоты эти строит? Так его и крутит, будто штопор в него завинтили. Из кочегаров двое тоже были у нас на мушке. Потом нам стало казаться, что на нас все по-волчьи глядят. Может, меж собой рассказывали про наш разговор? Уж не знали, как до порта дойдем.
Однако ничего. Опять чиновник к нам, опять этот самый скорпион, жандарм, все, как полагается. Но только началась выгрузка, видим, бессменно скорпион стоит и каждый подъем глазом так и облизывает. Мы тоже поглядываем. Грузчики на берегу берутся по четыре человека, таскают эти тюки и городят из них штабель. Вдруг этот скорпион:
— Эй, эй, неси прямо в проходную таможню! Неси, неси, не рассказывай.
Хорошо я заметил, а то сами бы мы проморгали, — с красным крестом на углу.
Я в заметку — Зуев.
Но уже по всему пароходу шум: понесли тюк хлопка в таможню. Сейчас уж чиновник пришел на пароход, приглашает немедленно нашего старшего помощника — капитан в городе был, на берегу. Еще двоих понятых из команды. Боцман говорит мне: «Ты пойдешь». И еще кочегар один. Приходим. Комнатка небольшая, всего одна скамейка по стене. Два окошка. В окошки люди пялятся. Посреди этот тюк. Чиновник стоит, губки облизывает. А скорпион весь на взводе. Шепчет чиновнику грозно что-то в ухо. Чиновник уж перед ним девочкой так и ахает.
— Ах, скажите, пожалуйста, да уж знаю, знаю, насквозь видишь, рентген!
Ждали жандарма. Вот и жандарм. Послали кочегара за кусачками. Живо смотался, принес. Наш старший помощник говорит:
— Пишите акт, что вот кипа хлопка в четырнадцать пудов, что по вашему требованию, что вы отвечаете.
Чиновник со смешком:
— Па-ажалуйста, сделайте ваше любезнейшее одолжение.
Тут же на скамейке папку расстелил и пишет.
— Откупоривай, — говорит помощник кочегару.
— Есть! — И кочегар — хлоп-хлоп! — перекусил обручи. Кипа, как живая, поддала спиной и распухла.
— Режь!
Полоснул кочегар по джуту, раскрыл: белая вата плотно лежит, будто снег, лопатой прибитый.
— Начинай, — шепотком говорит чиновник.
И начал скорпион сдирать слой за слоем эту вату. Чиновник тут же крутится. В окна столько народу нажало, что в комнате темно стало. Жандарм два раза ходил отпугивать. А ваты все больше да больше. Копнет ее скорпион, ломоток один, а начнет трепать, — глядишь, облако выросло. Чиновник уж весь в пуху, пятится. Дорогие мои! Скорпион еще и четверти кипы этой не отодрал — полкомнаты ваты, и уж окно загородило. Он уж в ней по брюхо стоит, как в пене, и уж со злости огрызается, рвет ее клочьями, ямку посередке копает.
Кочегар говорит:
— Пилу, может, принести?
Чиновник как гаркнет:
— Вон отсюда, мерзавец!
А наш старший:
— Это как же? Занесите в акт: оскорбили понятого.
Мы уж к двери пятимся, вата на нас наступает. Чиновник видит: костюм уж не уберечь, там же роется.
Их уж там видно стало, как во сне, потонули вовсе. А старший наш кричит:
— Ничего не видать, может, обман, может, еще подложите чего?
Уж и взбеленился чиновник, выбегает оттуда: домовой не домовой — чучело белое, вата на нем шерстью. Эх, тут как заорут ребята:
— Дед-мороз!
Он назад. Они там с досмотрщиком вату топчут, примять хотят, да где! Она пухнет, всю комнату завалила, а полкипы еще нет.
Выскочил таможенный чиновник:
— Мерзавец! — кричит. — Запереть его там.
И побежал домой. Мальчишек за ним табун целый. Я на пароход. К Сеньке. «Где Зуев?» — «Сейчас был». Мы туда-сюда, нет Зуева. Так больше и не видал его никто. Сундучок его сдали в контору. И за сундучком никто не пришел.
Николай Исаич Пушкин
Стоят на пристани пассажиры, ждут парохода.
— Вон, вон, кажется, «Пушкин» идет.
Отвечают портовые люди:
— Правильно, это Стратонов.
Пассажиры:
— «Пушкин» ведь?
— Ну да: Николай Исаич.
Пассажиры переглядываются — вот неучи какие моряки: не знают, что Пушкин — Александр Сергеич. Николай Исаич Пушкин! Вот дураки-то.
А Николай Исаич стоит на мостике «Пушкина», глядит в бинокль и рявкает из бороды:
— Права… еще права. Так, так держать!
И знает Николай Исаич, что весь «Пушкин», от верхушки мачты до днища, — все это он — Николай Исаич. И что когда посадит он «Пушкина» на мель, никто не скажет: «Пушкин» напоролся, а прямо будут говорить:
— Николай Исаич на мель сел. Стратонову скулу помял… пять футов воды в трюме.
Сам все эти пять футов воды ртом бы выпил, и пусть бы обе скулы, всю бы морду ему разворотили, с радостью дал бы Николай Исаич, лишь бы не было такого греха.
И так вот всякий капитан.
Потому и говорят: «Ерохин снялся; Федор с моря идет».
А в «Федоре» этом — десять тысяч тонн, и на носу накрашено: «Меркурий».
Я сам это понял только тогда, когда первый раз посадил парусник. Дело было просто. Шел я в свежую погоду у Тендры, ночью. Помощник мой вахту стоял. Вот по времени должна уж быть Тендра. А это, надо сказать, песчаная коса, ее и днем-то за двести саженей можно не увидеть. Я вышел и слышу: не та зыбь, метет прибой, россыпи слышно.
Я говорю помощнику:
— Сейчас в Тендру вопремся, уваливайтесь под ветер.
А он говорит:
— Приведите к ветру, лот брошу.
То есть чтоб я поставил судно против ветра, а он смерит, сколько глубины!
А привести к ветру — это выходит с ходу еще сажень двадцать пролететь к берегу.
— Приведите! — кричит помощник.
— На вашу голову?
— Ладно. — И побежал он с лотом на бак.
Я привел, и еще ходу не потеряли, как ткнуло в грунт и дрогнуло все судно. Подняло зыбью и ударило дном. У меня душа оборвалась.
Потом на берегу спрашивали:
— Ты под Тендрой сидел?
— Да, понимаешь, помощник…
Все усмехаются, отворачиваются. Никто настоящего слова не сказал. Отец только мне сказал это слово, да его не напечатают. И верно. А помощнику что? Сидел-то ведь не он, а я.
И с тех пор я уже накрепко понял: не судно ходит, а капитан. Не судно гибнет, а…
Вот тут-то я вам и расскажу недавний случай с моим другом-приятелем. Дело было так.
Ледокол промышлял во льдах в Белом море. Промышлял, то есть у него на борту было душ полтораста промышленников, и ледокол лазил меж льдов по свободной воде, шел туда, где залег зверь. Капитан был молодой, лет тридцати пяти мужчина. Промышленники его любили за то, что с ним пойдешь — всегда удача. Зверя было «балго», и набили на льдине тюленей — беда сколько. Били и отстать не могли, в раж вошли люди от крови и от удачи. Такая жара пошла, что капитан сам не выдержал, сбежал на лед и садил багром тюленьи головы.