Пирамида - Бондаренко Борис. Страница 54

— Что толку? Я видел ее всего один раз, потом она не велела пускать меня.

— Почему?

— Потому что было уже поздно, слишком поздно…

— Что значит «поздно»? Димка, что ты говоришь? Почему раньше ничего не сказал? Когда ты узнал о ее смерти?

— Четыре дня назад.

— Почему молчал?

— Я не мог, Ольф… Я все еще не могу до конца поверить этому…

— Кто тебе сообщил?

— Врач. Он переслал ее рисунки и письмо.

Дмитрий дал ему оба письма — врача и Ольги — и толстую кипу рисунков, и Ольф стал читать. А Дмитрий в изнеможении опустился в кресло, закрыл глаза. Все эти четыре дня его не покидала тяжелая усталость, от которой он едва волочил ноги, и такими ненужными казались сейчас споры с Мелентьевым и Ольфом, так неприятно было, что они не понимают самых элементарных вещей. С этой непонятной усталостью он вставал по утрам и весь день ощущал ее, словно какой-то тяжкий груз, ложился с ней, и по ночам просыпался в пустой квартире, и иногда зажигал свет, и сидел на постели, не понимая, почему он должен быть один. Прошло уже три недели после отъезда Аси, а он все еще не мог привыкнуть к тому, что в пятницу она не приедет, не нужно идти встречать ее, и старался не думать о том, что так будет еще почти целый год… И что-то странное было в том, что это чувство одиночества предельно обострилось именно с того дня, когда он узнал о смерти Ольги. Почему? Может быть, потому, что в каждой строчке ее письма чувствовалось то безмерное одиночество, в котором умирала она? Он посмотрел на письма, брошенные Ольфом на столике. И, помедлив, взял их и снова стал читать. Сначала письмо Емельянова, лечащего врача, — короткое, сухое, словно упрекавшее его в чем-то:

«Здравствуйте, Дмитрий Александрович! Должен сообщить Вам тяжелое известие — Ольга умерла, четыре дня назад, в субботу, в два часа дня. Не сообщил об этом сразу, как Вы просили, по одной причине — таково было желание Ольги. Она просила написать Вам только после кремации. О последних днях ее могу сказать немногое — умирала она очень тяжело, в полном одиночестве, не допуская к себе даже мать. Держалась с редкостным мужеством. Я видел немало смертей, зрелище это всегда тягостное, очень многие, по обычным понятиям люди совсем не слабые, перед лицом смерти необыкновенно теряются, но Ольга держалась до конца с достоинством поразительным.

Выполняю просьбу Ольги и пересылаю ее письмо и все рисунки, оставшиеся после нее, кроме тех, которые она подарила мне незадолго до смерти. Рисовала она почти до последнего дня.

Вот и все. Ваш В.Емельянов».

И письмо самой Ольги, написанное, видимо, в несколько приемов, крупными, неровными буквами, стоявшими иногда отдельно друг от друга.

«Дорогие мои.

Пишу вам обоим — и верю, что вы всегда будете вместе. Может быть, на свете нет ничего важнее, как быть с кем-то рядом и делить все неудачи и беды. Радость можно разделить почти с каждым, а вот беду — с немногими, м.б., только с одним. И сейчас, когда мне осталось жить так немного, ни с кем, кроме вас, я не хотела бы делить свои беды. Как жаль, что это оказалось невозможным. Мне не надо было тогда уходить от вас, но что делать, если так получилось. Не вини себя в этом, Ольф. Если кто и виноват, то я одна. И ты, Дима, не слишком огорчайся, что мы больше не виделись после того свидания, и ни в чем не обвиняй себя. Если бы ты знал, какую радость доставил мне своим приездом. В.П., наверное, говорил, почему мне нельзя было больше видеться с тобой. Я очень хотела, но не могла…

Я знаю, что вы не забыли меня и смерть моя будет тяжела для вас. Что ж, мальчики, вы же знали, что так будет, знала и я. Умирать — необыкновенно страшно и больно. Как жить хочется, ребята!

Живите, любите друг друга — и иногда вспоминайте вашу Ольгу, которой когда-то было так хорошо с вами.

Прощайте, родные мои».

И все. Ни даты, ни подписи. И несколько сот рисунков… У Дмитрия все еще не хватало духу посмотреть их все, а сейчас над ними склонился Ольф. Он подолгу рассматривал каждый рисунок, откладывал в сторону, осторожно брался за следующий — и вдруг быстро сложил их, резко поднялся и сказал Дмитрию:

— Убери, я не могу…

И, не дожидаясь, пока Дмитрий положит их в шкаф, ушел.

44

На следующее утро Ольф, как обычно, зашел за ним, чтобы вместе поехать на работу. Дмитрий, завязывая шнурки ботинок, сказал, не глядя на него:

— Можешь передать Валерке, что таких дискуссий, как вчера, я заводить больше не собираюсь и ему не советую. Не нравятся эти порядки — пусть убирается. А если будет и дальше по-хамски вести себя с ребятами, я сам постараюсь, чтобы он ушел.

Ольф промолчал.

Говорил он с Валерием или нет, но дискуссий и в самом деле больше не возникало. Мелентьев стал обращаться к Дмитрию подчеркнуто вежливо, первое время почти не приходил к нему по вечерам, на «чаепитиях» демонстративно отмалчивался — в общем, всячески показывал, что он «умывает руки». И даже к работе как будто охладел, хотя по-прежнему делал очень много. И с ребятами почти не разговаривал. Давал Дмитрию листки с заданиями, небрежно просматривал сделанные расчеты и, если Дмитрий говорил ему, что пока он никого просить не может, пусть подождет или посчитает сам, — молча забирал свои бумаги и усаживался за работу. Сегодня Мелентьева не было. Вчера, когда все с таким воодушевлением строили планы недельного отдыха, он подошел к Дмитрию и негромко сказал:

— Если не возражаешь, я исчезну на это время.

— Конечно. Поедешь куда-нибудь?

— Да так, проветрюсь.

И он уехал, утром Дмитрий случайно увидел из окна, как разворачивалась его машина. И сам он не собирался быть в институте, но, неприкаянно послонявшись по квартире, зачем-то поехал, а спустя полчаса прикатил и Ольф, хотя Светлана уже третий день лежала с температурой. И все остальные тоже зачем-то приехали, и сейчас он слышал за стеной взрывы веселого смеха. А он сидел один, в пустом кабинете, за пустым столом и не шел к ним. Захотелось еще раз «проиграть» в уме ход предстоящего эксперимента, поискать слабые места. Их как будто не было — готовились к этому решающему опыту долго и тщательно, все было проверено и перепроверено, все казалось надежным и бесспорным… Пришел Ольф и зачем-то спросил:

— Не помещаю?

— Нет, конечно… Чего это они там бесятся? — кивнул Дмитрий на стену.

— Наверно, весна действует, — усмехнулся Ольф.

— Ты чего домой не едешь?

— А ты?

— Ну, меня никто не ждет… Как Света?

— Нормально… Слушай, ты Игорька сможешь взять?

— Смогу, конечно… А ты что собираешься делать? — удивился Дмитрий.

— Схожу на вэцэ, там мне время дали.

— Это еще зачем?

— Надо кое-что посчитать.

— Что именно?

— Хочу еще раз проверить границы рассеивания.

— Зачем? — пристально посмотрел на него Дмитрий.

— На всякий случай… Делать-то все равно нечего, — нехотя ответил Ольф.

— Мы это уже все рассчитали до мелочей.

— Береженого бог бережет, — усмехнулся Ольф.

— А почему именно это? Тогда надо все заново считать, с начала до конца.

— Не мешало бы, — серьезно сказал Ольф.

— Зря ты это… Лучше отдохнул бы. Давай завтра отправимся куда-нибудь.

— До завтра еще дожить надо, — без тени улыбки сказал Ольф.

Дмитрий молчал. Он уже не впервые замечал, что Ольф чересчур осторожен. Чем ближе к концу подходила работа, тем неуверенней становился он, порой раздражался из-за мелочей и начинал проверять самые очевидные вещи. «Что это — страх перед неудачей?» — думал Дмитрий, но спрашивать у Ольфа не решался. И сейчас ему ничего не оставалось, как пожать плечами:

— Дело твое, конечно, только зачем это нужно?

— Мне это нужно, — отрезал Ольф.

— Да чего ты злишься? Иди считай, что я тебе, запрещаю, что ли?

— Значит, Игорька ты возьмешь?

— Ну конечно, я же сказал.

Ольф ушел, а Дмитрий посидел немного и поехал за Игорьком.