Пирамида - Бондаренко Борис. Страница 84
Первое время меня все же немного смущало, что никто не понимает истинного смысла результатов нашей работы. Даже Дубровин не догадывался… Но и этому нашлось простое объяснение. Дубровину было не до нас. Ольф вообще ни о чем не задумывался — так был рад, что наконец-то все кончилось. Вот разве что Мелентьев мог бы что-то заподозрить, но и то вряд ли — он, по складу своего ума, мог блестяще решить, вероятно, любую сколь угодно сложную частную задачу, но сделать какие-то фундаментальные обобщения ему, как правило, не удавалось, я хорошо знал это по нашей работе. Помню, я как-то невесело посмеялся над собой, представив себя в роли пророка, в гордом одиночестве владеющего скрытой от всех истиной, хотя смеяться было не над чем. Действительно, пока только я один знал эту истину. Вот разве что одиночество никак нельзя было назвать гордым… И я готов был немедленно поделиться своей истиной, но я знал, что пока ничего из этого не выйдет. Истина была еще слишком неконкретной, почти бездоказательной, она пока еще лежала больше в области интуиции. И если для меня она представлялась бесспорной, то другие восприняли бы ее более чем скептически. И пока я наверняка не сумел бы ничего доказать. Сначала надо было самому все привести в порядок. Я не сомневался, что рано или поздно мне удастся сделать это, и принялся за работу. И, кажется, уже в первый день спросил себя: зачем я это делаю? Чтобы доказать, что другие не правы? Разрушить то, что создано ими? (И мной в том числе!) Но я-то уже знаю, что это так. Пусть другие позаботятся о себе. Пройдет не так уж много времени, и кто-то задумается над результатами нашей работы и наверняка придет к тем же выводам, что и я, приведет строгие математические доказательства моих интуитивных положений. А я за это время, может быть, хоть немного продвинусь в поисках каких-то новых решений. Логично? Как будто. Но что-то во мне противилось этой логике. И вовсе не то, что эти выводы могут существенно отличаться от моих, — я уже не сомневался в своей правоте. Тогда что же?
Я подумал о том, сколько времени может занять эта разрушительная работа. Я еще смутно представлял, с какими трудностями придется столкнуться, и не мог даже приблизительно назвать какой-либо срок. Три-четыре месяца? Возможно. А если год, два? Не слишком ли это много? Много — для кого? Для очень многих! Для сотен, а может быть, и тысяч людей в разных странах, которые работают в этой области. И чем скорее они узнают о том, что означают наши результаты, тем лучше. Для них, конечно. А для меня? Возможно, для меня это будет потерянное время… И неважно, что никто, кроме меня, не будет считать, что потери напрасны. Наоборот — эта разрушительная работа наверняка будет признана очень значительной. Уж кто-кто, а физики умеют по достоинству оценивать так называемые «отрицательные» результаты — у них было немало случаев убедиться в их важности. Значит, мне нужно все-таки проделать эту работу… Постараться по возможности расставить все точки… Ведь я наверняка сделаю это быстрее, чем кто-либо. Пока статья выйдет из печати, пока ее прочтут, пока найдется кто-нибудь, кто как следует задумается о том, что она означает, — может пройти немало времени. Напрасно потерянного времени для очень многих. И не только для каких-то людей «вообще», но и для Дубровина, — я уже догадывался, что мои результаты должны касаться и его работы тоже.
И я решил сделать эту работу. Но шла она необычайно тяжело. Я не переставал думать о том, что же будет дальше, когда я сделаю это. Найдется ли хоть какой-нибудь просвет в создавшемся тупике? И, думая так, я занимался тем, что усердно достраивал этот тупик, — для того, очевидно, чтобы, положив последний камень, на минутку передохнуть и повернуть назад. В который раз я спрашивал себя: какой смысл в этой работе, если после нее мы будем знать еще меньше, чем прежде? С точки зрения абстрактной логики — никакого. Но мы-то живем в мире, где законы абстрактной логики очень часто бывают неприемлемы… И я продолжал свою разрушительную работу. И похоже было на то, что сооружение тупика близилось к концу. Но пока работа не закончена, мне нельзя было возвращаться в Долинск. Ведь они ничего не знают. У них свои заботы, и они постараются, чтобы я разделил их с ними. Я знал, что нужен им, да и мне самому было плохо без них. Но они, вольно или невольно, помешают мне, а сил у меня и без того сейчас было немного. Вот это и придется как-то объяснить Ольфу, и дай-то бог, чтобы он сумел понять меня…
Ольф пришел вечером, бросил трех уток и довольно улыбнулся:
— Принимай трофеи, Кайданов. Небогато, правда, да больше нам пока и не нужно. Еще трех подранков в море упустил. И между прочим, всего семь патронов истратил. Однако, есть еще порох в пороховницах… Была бы лодка, их можно десятками стрелять.
— Зачем? — спросил я.
— Верно, конечно, да я ведь так, к слову, охотничий азарт говорит. Давненько я с ружьишком не бродил… А ружьишко дрянь, однако…
Ольф разделся до пояса, пошел к берегу и долго мылся. Растираясь полотенцем, он крякал и ухал от удовольствия.
— Хорошо-то как, господи… Вот бы эту стихию да к нам в Долинск, а?
Ольф сам разделал уток и зажарил их. Я хотел помочь ему, но он запротестовал:
— Э, нет, братец, ты уж не лишай меня этого удовольствия. Мне так обрыдла наша стерильная цивилизация, что ты уж того, посиди смирно. Я сам, сам… — И, принюхиваясь к запахам, он мечтательно сказал: — Ну-с, сегодня попантагрюэльствуем…
Он был очень доволен своей охотой, предстоящим пиршеством, всем, что видел вокруг, и я подумал, что мне трудно будет объяснить ему мое состояние. Но в этот вечер Ольф не начал разговора. Мы «попантагрюэльствовали» и легли спать.
Ольф долго ворочался, вздыхал, видно, ему очень хотелось поговорить, но я никак не реагировал на его намеки.
Потом я сквозь сон услышал, как Ольф встал и надолго ушел. Я вылез из спального мешка и выбрался наружу.
Ольф разжигал костер.
— Замерз? — спросил я.
— Да нет… Не спится, няня. В Долинске-то еще девять вечера, а тут уже утро на носу. Чудно, — повел он головой. — Воистину — край земли. Как-то даже не верится, что там, — он кивнул на море, — ничего нет кроме воды, а за ней — Америка.
Костер разгорелся. Ольф сходил в избу и вернулся с бутылкой коньяку.
— Выпьем по махонькой?
— Давай… Ты что, весь рюкзак бутылками набил?
— Еще одна есть. Мы же теперь богатые. Мы же теперь — с успехом, а стало быть — и с деньгами. Кстати, премии всему сектору отвалили, по два оклада.
Мы выпили, помолчали, и Ольф спросил:
— Димыч, когда мы поедем отсюда?
— Не знаю, — сразу сказал я.
— Докладчиком на сессии заявлен ты.
— И напрасно.
— Нет. Нужно, чтобы именно ты сделал доклад. Все так считают.
— Кто все?
— Все. Дубровин, Торопов, ну и мы с Жанной, конечно.
— И все-таки доклад придется делать тебе.
— Я без тебя не уеду, — твердо сказал Ольф.
Я промолчал. Ольф, пристально глядя на меня, заговорил:
— Димыч, дело даже не в докладе, хотя и это имеет значение. Ты же знаешь, что там наверняка возникнут сложнейшие вопросы, и никто лучше тебя не ответит на них. Но не это главное…
— А что же?
— Скверно там без тебя, Димыч. Ты даже представить себе не можешь, как скверно.
— Что именно скверно?
— Ребята не хотят работать.
— Не хотят?
— Вернее, не могут.
— Не понимаю.
— Это трудно объяснить, но это так, поверь, я ничуть не преувеличиваю. Они ждут тебя и хотят работать с тобой, и ни с кем другим.
— Из этого все равно ничего не выйдет.
— Допустим, — уклончиво сказал Ольф, и я понял, что он и не пытался убедить их в этом. — Но тебе самому придется объяснить им это. Мне они не верят.
— Жаль… А что еще скверно?
— Как ты говоришь… — с болью сказал Ольф. — Можно подумать, что тебе действительно на нас наплевать.
— На кого это на вас?
— На Жанну, например, на Дубровина… На меня, наконец… Знал бы ты, как Алексей Станиславович беспокоится о тебе… А Жанна форменной психопаткой стала. Она даже в милицию ходила, хотела на розыск подать. А ты двух слов не написал, чтобы мы хотя бы знали, где ты. Мало ли что могло случиться с тобой… Все-таки это жестоко, Димка…