Виллу-филателист - Пукк Холгер-Феликс Янович. Страница 2
— Нет, мама в ночной смене, — честно ответил я, удивившись сам, с чего это задиристый Большая Куртка вдруг так по-свойски ко мне обращается.
— Послушай, будь человеком, пусти нас к себе. Два мужичка гонятся за нами!
Я не смог сказать ни «а», ни «б». Быстро открыл ключом дверь, потому как меня распирало от сознания, что знаменитая компания Большой Куртки просит меня о помощи.
— Что случилось? — спросил я, когда мы вчетвером вошли в комнату.
— Не любопытствуй, браток, а то скоро состаришься! — осклабился Эльмар, то есть Большая Куртка. — А ты все же, оказывается, парень стоящий! Будь мужчиной!.. Давай слегка обмоем твою хазу, а?
Сказав это, он выхватил у Раба увесистую сумку. Она была полна бутылок и шоколадных конфет. У Раба, оказывается, была получка… От угощения отказываться не годилось. Я тоже отхлебнул вина и пожевал конфет. Заботы о скрипке и плавании исчезли. Сразу стало легко и приятно.
Когда парни собрались уходить, мы положили сумку в наш подпол. А то, мол, мамаша у Раба начнет ворчать, потому и нельзя брать ее с собой.
В следующий вечер ребята пришли за сумкой. Большая Куртка прямо в подвале раскупорил бутылку. И мне пришлось пропустить глоток. Отказываться, когда угощают, нельзя. Конфеты, во всяком случае, были хорошие. Таких у нас в доме не водилось. Мамина зарплата такой цены не выдерживала.
Большая Куртка неожиданно спросил: «Как идет пиликанье?» Тогда-то я впервые и заметил его странную усмешку, от нее оставалось впечатление, будто он смотрит на меня свысока. И на душе сразу стало тошно. Я вдруг почувствовал отчаянное желание поделиться с кем-нибудь и начал, неожиданно даже для себя, поверять ребятам свою душу.
Бутылка все ходила и ходила по кругу, конфеты таяли. Чем больше я говорил и отхлебывал, тем легче мне становилось.
Наконец выбрались вчетвером на улицу, у каждого за пазухой еще по бутылке и карманы полны конфет. Шатались по улицам, где-то за углом «раздавили», как сказал Большая Куртка, одну бутылку. Меня совсем развезло, когда я добрался домой, до того, что я махнул рукой на уроки и завалился спать.
Только на следующее утро вспомнил, как Большая Куртка велел молчать о бутылках и конфетах, не то, мол, у меня будут неприятности. И тут я понял, что получка Раба не имела никакого отношения к содержимому сумки…
Да, и еще пришлось бы рассказать, как я однажды на остановке автобуса клянчил у мамы три рубля.
В магазине появились две мировецкие пластинки. Мне очень хотелось приобрести их. Но мама укоризненно покачала головой. Я понимал: до получки еще далеко, и мне еще надо купить новую школьную рубашку, но все равно повесил нос. Мама вошла в автобус, и мы, против обычного, даже толком не попрощались.
Автобус ушел. И тут же послышался голос Большой Куртки. Оказывается, они стояли втроем за воротами и слышали, как я клянчил деньги на пластинки.
— Подплывай! — позвал Эльмар.
Когда я подошел к ним, Большая Куртка вытащил из кармана свернутую пачку денег.
— Этого у нас хватает, и еще прибудет! — Он усмехнулся и, вытянув из пачки трехрублевку, поплевал на нее и прилепил мне на лоб.
У меня почему-то перехватило дыхание. Я весь одеревенел, потом только услышал их гоготанье и смахнул трешку со лба. Зеленоватая бумажка упала в двух шагах на куст.
Смех оборвался.
Большая Куртка измерил меня долгим взглядом и с ухмылкой проговорил:
— Если у тебя нет денег, бери, пока дают! Не размахивайся понапрасну. — И, помолчав, добавил: — Пластинки стоящие. Я их слушал.
Эти слова подтолкнули меня. Я нагнулся и поднял трешку.
— Вот так-то, Скрипун!
— Я отдам! — заверил я с жаром. Все унижение, перехватившее мне дыхание, моментально забылось.
Но Большая Куртка махнул рукой:
— Не стоит!
Я со всех ног помчался в магазин. Во мне разом перемешалось унижение, радость и давящая тяжесть долга. Вдруг показалось, что я как бы ниже их всех. Что я Скрипун не потому, что играю на скрипке, а из-за чего-то совершенно другого, необъяснимого, что я просто Скрипун, у которого нет трех рублей, нет своеобразной усмешки, который не в состоянии угостить других конфетами и вином, который представляет собой просто пустой скрип.
И еще пришлось бы обязательно рассказать о том вечере, когда мать была в командировке и когда ребята принесли ко мне магнитофон. Мол, взяли его у какого-то дружка и могут оставить у меня на пару дней. К магнитофону было еще и несколько дисков.
Не стоит, думаю, долго рассказывать, как я был счастлив! До полуночи записывал с радиоприемника разные мелодии и потом прослушивал записанное. Так прошла и следующая ночь.
Когда Большая Куртка пришел забирать магнитофон, он тщательно завернул его в бумагу и обвязал бечевкой, будто это был какой-то обыкновенный сверток.
Я поблагодарил и, кажется, даже похлопал его по плечу. Он же усмехнулся своей обычной усмешкой и сказал, что не стоит разводить телячьи нежности, а в довершение бросил на столик в передней смятую пятерку.
— Это еще зачем? — удивился я.
— Игрушку эту мы махнем! Недостатка в бумажках у нас нет!
И тут я понял, что и с магнитофоном дело не чисто. Но радость обладания пятеркой стерла это неприятное предположение. Пятерка, которая принадлежит только мне! Такой радости у меня еще никогда не было!
Но где-то глубоко меня колол стыд за то, что моя радость — это чужая подачка, что я всего лишь получатель, бедный родственник, который подбирает оброненные с чужого стола крошки. Это омрачало мою радость, било по какому-то своеобразному чувству чести, требовавшему, чтобы я стал равным среди равных. Я сидел за столом, уткнувшись в учебники и тетради, а мысли вертелись вокруг призрачной десятки, которую я как-нибудь любой ценой добуду и брошу Большой Куртке, с усмешкой сказав при этом: «На, бери! Мы в расчете, и проценты за пользование…»
И конечно, пришлось бы рассказать о последнем случае. О том, как Большая Куртка позвал меня с собой. «Так как Раб заболел, а с делом тянуть нельзя…»
У меня мурашки побежали по спине, когда я выслушал предложение. Тут был страх, внутренний бунт чести против бесчестия, было предчувствие чего-то ужасного. Но еще больше в этой странной дрожи было сознания: «Теперь-то я стану равным! Больше я уже не побирушка, которому пришлепывают трешку на лоб».
Я не думал о конфетах, о вине, о магнитофоне или о деньгах. Я не хотел никаких вещей. Мне просто важно показать, что я не просто Скрипун, что я могу стоять на одной доске с другими.
И еще… я испытывал странное тревожное любопытство: как это делается?
Там у киоска нас и взяли. В тот самый момент, когда Большая Куртка и Маленькая Куртка свернули замок и вошли. Я же стоял на углу улицы и должен был смотреть во все глаза и держать ушки на макушке.
— Почему вы пошли с ними?
Вопрос прозвучал в третий раз. Теперь в нем уже слышалось нетерпение.
В ту же секунду я почувствовал, как мама, будто нечаянно, коснулась коленкой моей ноги. Но я знал, что она это сделала намеренно: напоминала мне о роли, которую я должен был сыграть. Может, это уже было не напоминанием, а скорее приказом или же настойчивой просьбой: не позорь, мол, свою семью! Потому что сочувствие по принуждению не такой большой стыд, как…
Как… А как же?
Что я должен был ответить? Кратко, одной фразой? Такой фразой, которая объяснит все и суду и троице за ограждением. Да, и им тоже! Это пришло мне в голову только сейчас! Как же я раньше не дошел до этого? Я ведь и сейчас еще для них ничтожный Скрипун. Они сидят за ограждением между охранниками. А я в зале, возле своей матери.
Я глянул на троицу. Они казались почему-то одинаково безликими. Наголо остриженные, в какой-то серой одежке. Я с трудом определил, кто из них Большая Куртка. Он уставился куда-то вниз.
Мне вдруг захотелось ответить так, чтобы голова его вскинулась и он посмотрел бы на меня широко раскрытыми, удивленными глазами. И чтобы ему и в голову не пришло усмехнуться той уничтожающей, когда-то так унизившей меня и одновременно опутавшей усмешкой.