Великий стагирит - Домбровский Анатолий Иванович. Страница 37

— Он человек, Аристотель, — ответил Феофраст. — Но он пролил слишком много человеческой крови.

— И что же, Феофраст? Это изменило в нем человеческую природу?

— Я думаю, что так. И ему уже нельзя остановиться. Ты сам сказал, Аристотель: кто слишком долго воюет, либо погибает на войне, либо погибает, прекратив войну, потому что теряет свой закал, подобно стали. И значит, вот судьба Александра — сеять смерть и погибнуть самому.

— И все же мне не жаль его, Феофраст.

— Но ты не можешь послать ему яд?

— У философов, Феофраст, против всякого зла лишь одно оружие: истина, — сказал Аристотель. — Только одно оружие. Но мне порою кажется, что оно бессильно.

— Чтобы оружие было сильным, Аристотель, оно должно принадлежать не одному человеку, не двум, не трем, а целой армии. Ты это знаешь лучше меня. Хотя и одна прямая линия указывает на кривизну тысяч других…

Македонец, остановивший Аристотеля в роще, рассказав о смерти Каллисфена, приходил еще дважды, но Аристотель не принял его. И потому, что не хотел с ним больше говорить, и потому, что был болен. Эта болезнь прервала его подготовку к поездке в Вавилон, долго продержала в постели, настолько долго, что изменились его желания и его планы. Ему показалось, что жизнь его подходят к концу. Сначала он сказал об этом только Феофрасту, который ни на один день не расставался с ним, сидел, словно нянька, у его постели, будто бы у него и не было других забот, кроме этой — сидеть у постели Аристотеля, слушать его и подбадривать всякий раз, когда Аристотель падал духом от слишком затянувшейся болезни, от слишком долгого лежания, от постоянных болей, от тоски, которая наваливается на человека, когда его покидают надежды.

Феофраст составил каталог всех книг, написанных Аристотелем, и однажды стал читать его больному:

— «О справедливости» — четыре книги, «О поэтах» — три книги, «О государственном деятеле» — две книги, «О риторике», «Нери?нф», «Софи?ст», «Менексе?н», «О любви», «Пир», «О богатстве», «Поощрение», «О душе», «О наслаждении», «О царской власти», «О воспитании», «О благе» — три книги, «О дружбе», «О науках», «О спорных вопросах» — две книги, «Записки об умозаключениях» — три книги, «Этика» — пять книг, «Первая аналитика» — восемь книг, «Большая вторая аналитика» — две книги, «О природе» — три книги, «Врачевание» — две книги, «Государственные устройства ста пятидесяти восьми городов»… — Феофраст — дочитал весь список до конца, сказал: — Вот сколько написано тобою книг. Ты создал великое, Аристотель.

— Конечно, Феофраст, я знаю, что сделано много. Ты говоришь, что я создал великое. Я же знаю, что создал нечто важное. Но какие смутные времена впереди! Все может погибнуть: люди, которых я научил, книги, которые я написал. Все. И потому, Феофраст, пережив меня, никогда не забывай мою просьбу: оберегай моих учеников от бед, оберегай мои книги от огня. И всем внушай: философы должны заботиться друг о друге. И Платон нас к этому призывал. Только философы знают цену друг другу. И еще: несмотря на все неудачи, которые потерпели все прежние философы, старавшиеся переделать мир к лучшему, сделать его надежным и добрым, несмотря на неудачи Платона и на мои неудачи, все будущие философы обязаны продолжать эту борьбу, Феофраст. Потому что, кроме философов, никто не видит ни истинных путей справедливой жизни, ни самой справедливости.

Герпиллида была еще красива. И оттого, что она появилась в доме Аристотеля весной, ему казалось, что она — порождение весны, сама весна, ее зелень, ее чистые дожди, ее белые облака, теплые ветры, ясные ночи. Она принесла в дом первые цветы, первой открыла окна, первой обратила внимание Аристотеля на то, что за окном поют птицы. Вместе с Герпиллидой к Аристотелю возвратилась память о днях столь далеких и столь дивных, что он удивился, спрашивая себя: «Неужели все это было со мной?»

Он вспомнил, как стоял с юной Герпиллидой и Феофрастом у Парфенона, как он говорил ей о центре мира, думая о себе; о разуме мира, думая о себе; о вечности мира, думая о себе… Но таковы были образы, населявшие его юный ум, такова была уверенность в своих силах, в своей исключительной значимости для судеб Вселенной и Земли.

Он не узнал Герпиллиду, когда она появилась в его доме среди других женщин. И наверное, не узнал бы, если бы ему но сказал о ней Феофраст.

— Как идут наши дела? — спросил он в тот день Феофраста. — Ведешь ли ты занятия с моими учениками, Феофраст?

— Да, Аристотель. Все идет так, словно ты с нами.

— Ты хочешь сказать, что вы прекрасно обходитесь без меня, Феофраст, — усмехнулся Аристотель, сознавая, однако, что говорит так, сам того, быть может, не желая, что не он это говорит, а его старость. — Впрочем, прости меня, Феофраст. Не ты это сказал, а я… У меня такое ощущение, словно я очень долго провел в беспамятстве. Так ли это?

— Как ты запомнил вчерашний день? — спросил Феофраст.

— Приходила какая-то молодая женщина и поила меня горьким настоем… Да, да. Очень горьким настоем, какого я раньше не пил… Это было вчера?

— Нет, Аристотель, Это было не вчера. С той поры прошло уже семнадцать дней. Горьким настоем поила тебя Герпиллида.

— Герпиллида? — переспросил Аристотель. — Какая Герпиллида, Феофраст?

— Она сказала, что ты знаешь ее, Аристотель.

— Позови ее, — попросил Аристотель. — Я, кажется, знал некогда одну Герпиллиду…

Она вошла, улыбаясь, с букетом весенних цветов. Присела у ложа, положила цветы Аристотелю на грудь. Он долго смотрел на нее молча, осторожно нюхал цветы, потом сказал:

— Я вспомнил, кто ты. Теперь я вспомнил тебя, Герпиллида.

— А я о тебе, Аристотель, не забывала никогда, — сказала она.

— Ты еще побудешь здесь, в моем доме? — спросил он.

— Я буду здесь столько, сколько ты захочешь.

Через несколько дней он сказал ей:

— Останься навсегда.

Она заплакала, закрыв лицо руками. Он ни о чем не спрашивал ее, пока она не успокоилась. А когда она перестала плакать и вытерла глаза, спросил:

— Ты о чем плакала?

— О том, что без тебя я, быть может, прожила больше, чем проживу с тобой.

— Жаль, что ты не сказала об этом мне сразу: я поплакал бы вместе с тобой, Герпиллида, — сказал Аристотель.

Они поднялись к Парфенону, как в тот день.

— Скажи мне то, что ты говорил тогда, — попросила Герпиллида.

— Если бы я помнил, я бы сказал. Впрочем, я, пожалуй, помню, о чем я говорил. Но я не смогу сказать так, как говорил тогда. Да и надо ли, Герпиллида? Мы стали иными людьми. И меня уже менее всего волнует отблеск солнца на золотом наконечнике копья Афины Промахос… Менее всего, Герпиллида, меня теперь волнует то, что создано людьми, потому что и самое надежное из созданного ими — пройдет. Моя мысль забредает во все более далекие дали, где нет и следов человека. Туда, где обитает сама истина. И вот почему, Герпиллида: если время разрушит все, если люди разрушат все, что создано их руками, ничего не возродится без знаний. Или понадобятся тысячелетия, чтобы дикарь вновь стал человеком… Надо делать сейчас главное: извлекать истину из ее далеких далей. Извлекать и высевать щедро на всей земле. Это единственное, что взойдет из-под камней и пепла развалин, главный хлеб человечества…

— Разве сейчас на земле так худо, Аристотель? — спросила Герпиллида. — Посмотри: такая тишина, такая чистота, такая благодать — прекрасный город под нами, а за ним поля, сады. И люди спокойны, они трудятся. Не пылают пожарища, не звенят мечи… О чем ты говоришь, Аристотель? О каких развалинах и пепелищах? Мы из крови и плоти, мы горячи и подвижны, мы обладаем волей, мы рождаем себе подобных, мы создаем вещи, мы создаем вот это, — Герпиллида повела перед собой рукой. — Мы создали достойное великой души и великого ума. Душа и ум приведут нас к истинам, которые уравняют нас с бессмертным и совершенным…

— Только это, — сказал Аристотель, — только это последнее — правда. Все же прочие слова, сказанные мною тогда и повторенные тобою теперь, Герпиллида, — поэзия…