Берег - Бондарев Юрий Васильевич. Страница 100
– Как хорошо-то, господи, как хорошо-то!.. – И, садясь, спросил восторженно: – Неужели вы один на Амикан-дедушку ходили? И как же? Была удача вам?
– На мишу-то? – кашляя от дыма, сплевывая, ответил Матвей Лукич и снова подправил горевшие лесины в костре. – Ходил на зверя. Две пары кальсон, однако, и корзину для белья взять надо. На мишу-то.
Никитин лежал и слушал их голоса.
– Вы шутите? Это так опасно? – сказал студент.
– Мишу нельзя просто взять. Промахнулся или ранил его – он тя достанет. Пуля жиганет его насквозь, обожжет нутро, а он – живой. Если в голову стрелил, пуля отскочит, как от железа, иль соскользнет. Черепок-то у него – бетон. А раненый – свирепеет – и тут нагонит; скорость у него – курьерский поезд. Под левую лопатку его брать надо. И с собаками. Без собак не ходи. Два друга не надо за одну собаку. Собака тут – вернее двух другов.
– А если он… Так ведь за дерево спрятаться можно.
– Можно, да не нужно. – Матвей Лукич засмеялся, продолжая ворошить оживавший костер. – Раком попятился за дерево иль бросился наубег – он тя одной лапой из-за дерева загребет – и скальпу снимет. Когда первый раз ты стрелил и не завалил Амика, стой и не пяться, хоть ноги ходуном, хоть обделался. Он сразу видит: страх в тебе – и бурей на тебя попрет, потому мщение в нем, как ни в каком другом звере.
– А собаки?.. Вы сказали, Матвей Лукич, они берлогу находят?
– Берлог по порошке находят. Порошка выпала, тогда видно, как пар над берлог идет. Сентябрь месяц зверь жир набирает, ягоду и орехи жрет, берлог готовит и к зиме в заду пробку делает. Для того сначала воду пьет и глину ест. Желудок чистит. А посля, как жир нагуляет, пробку из глины внутрях делает. Чтоб никакая мурашка-букарашка в желудок не залезла, когда спит зверь.
– Как удивительно это!
– А собаки берлог нашли – и начинают облаивать. Надо тут, как облаивать начали, стяжок готовить и прутик.
– Зачем? Какой стяжок?
– Стяжок, говорю. Ну вот в костре лесину видишь? Такой толщины в обхват… А прутик – как раз в обхват кружки. Стяжок сготовил – и суй его в дверь берлог, где зверь. Он оттуль и появляется. Стяжок в аккуратности сувать надо. А то зверь имат его.
– Как «имат»?
– Потянет к себе.
– А потом как же?
– Он оттуль ревет, а ты прутик суй за стяжком. Дверь берлог завалил, а зверь в завал лезет. Как тебе левую лопатку открыл – сразу стрели. Навскид. Ранил – тут и смерть твоя на тебя бегет. Да вот собаки. Вылез он, а тут они за штаны его держать должны. За штаны рвать, то ссь. Двух другов не надо, дай собаку одну. Без собаки на зверя не ходи.
Студент немного помолчал, обдумывая что-то, после спросил с той же наивностью молодого восторга:
– Вы вечером сказали – следы медведя и лося здесь видели?
– Верно. Был он здесь, – подтвердил степенно Матвей Лукич. – За сохатым миша ходил. Караулил. Задрать хотел. Он сохатину любит. На три недели мяса сохатого ему хватает. Поест – остаток в земле закапывает. Чтобы попортилось, протухло немного, чтобы жрать сладко было. Ушел отсель медведь, след старый, а сохатый тут есть – лежбищ много, трава смята. И на берегу тальник обкусывал, верхние веточки. Бегает тут сохатый. Гон у них, однако.
– Что значит гон? – удивился студент.
– Самку ищет. Женщину, то есть… Ну, парень, чай пить будем? Не зазяб на холоду-то? – сказал Матвей Лукич, прилаживая закопченный чайник на огне. – Чай ночью – друг.
Подправленный костер разгорался под деревьями, обдавая жаром, все крепче потрескивая, пощелкивая полыхающими лесинами. Никитин не вмешивался в разговор, слушал с тайным наслаждением, а они истово пили из кружек подогретый чай, сидели подле огня, взвивалась, сыпалась оранжевая метелица искр во тьму, окружавшую их непроницаемой стеной ночи, за которой внизу, под обрывом, должна была течь тихая и прозрачная Умотка (днем видно было, как колебались, струились водоросли на ее чистом дне), а дальше от берега – тайга, марь, какие-то заросшие осокой озера, медведи, сохатые; по краю близкого берега мерцали, порхали световые отблески, а перед стеной тьмы, дышащей студеным холодком земли, лежали две лайки, смотревшие умными, спокойными желтыми глазами на огонь. Собаки, положив морды на вытянутые лапы, лежали как бы на границе света костра и сплошной темноты, охраняя этот огонь среди тайги и звезд.
И в то мгновение будто ничего не было более прекрасного, вечного, истинного, чем глухая ночь, искры в дыму, летящие к созвездиям, крик гусей в пустынности неба, лайки, смотревшие умными глазами, и бормотание студента у костра:
– Как хорошо-то, господи, как хорошо…
Когда он проснулся второй раз, сильно похолодало, костер, осторожно постреливая угольками, дымно горел; Матвей Лукич и студент спали. Совсем низкие созвездия передвинулись всем своим чуть потускнелым строем, ушли за нависшие, теперь различимые в сером воздухе вершины елей, только крупные звезды в зените были еще пронзительно ярки, сквозили белым предутренним огнем меж ветвей. За костром по мокрой траве шевелился липкий сырой туман.
Вдруг разом вскочили обе лайки, каменно застыли, глядя в чащу, и тут же по какому-то сигналу быстро вскочил Матвей Лукич в распахнутом ватнике, взял прислоненный к стволу пихты карабин, сделал шагов десять по бугру берега, поднял голову. Никитин тоже всмотрелся, не сразу увидел – по верхним ветвям наполовину закутанной туманом ели игриво бегала коричнево-палевая белка, затем на самой макушке мелькнул ее золотистый хвост, дрогнул и исчез. Матвей Лукич неторопливо вскинул карабин, кратко прицелясь, выстрелил. «Промахнулся», – подумал Никитин со звоном в ушах. Но что-то темное, тонкое, соскальзывая сверху, качая ветви, упало на корневища в кусты. Немного погодя Матвей Лукич подошел к костру, держа за задние ноги убитую белку, дал понюхать ее одной из лаек, слизнуть кровь. А вторая собака, по-видимому, молодая еще, которой он не дал понюхать добычу, выгнув остроносую свою морду, все-таки слизнула кровь с морды старой собаки. Лайки успокоились, вновь легли. Матвей Лукич сел на поваленную березу, вынул складной нож (вчера он резал им хлеб), положил убитую белку на колени – из пробитой головы ее капала кровь на землю, – сделал надрезы в концах лапок и легко, похоже – чулок вывернул, снял шкурку, повесил ее на березу пушистым хвостом вниз. На коленях его лежала розоватая маленькая тушка, словно тельце умерщвленного младенца с подогнутыми коленями, с кровавой головкой – все было, как страшная казнь, и Никитина передернуло даже.
– Убили? Самка или самец? – спросил спросонок всполошенный выстрелом студент, догадываясь, что случилось.
– Мужик.
Матвей Лукич подошел к собакам и положил перед вскочившей старой лайкой это розоватое беспомощное тельце только что умерщвленного, недавно прекрасного младенца. Лайка понюхала и взяла в зубы окровавленную голову – послышался хруст. Она ела без жадности, точно выказывая при этом ленивую осторожную брезгливость, а молодая лайка покосилась на равномерный звук хруста и тотчас равнодушно отвернулась, вероятно, понимая, что добыча не ее. Вскоре хруст прекратился. Облизываясь, собака спокойно посмотрела на Матвея Лукича, мотнула хвостом, клубком свернулась близ костра. И сейчас же вскочила молодая лайка, повернулась мордой к чаще, забеленной туманцем, и вытянулась вся, навострила уши. Старая приоткрыла желтые умные глаза, но продолжала лежать клубком. Матвей Лукич опять взял карабин, сказал негромко:
– Еще, однако, бегает. Солнца ждет. Играет перед солнцем белка.
И двинулся в чащу, бесшумно обходя палые сухие лиственницы.
Через минуту раздался выстрел – и вторично вернулся он к костру, неся за задние лапы убитую белку, серовато-дымчатый, обмоченный росой, пушистый хвост волочился по траве. На этот раз он дал понюхать ее молодой лайке, а старая нехотя поднялась, зевнула и равнодушно отошла в сторону.
Матвей Лукич, сидя на поваленной березе, долго чего-то ждал, слегка поглаживая спину умерщвленного зверька грубой ладонью.