Берег - Бондарев Юрий Васильевич. Страница 55

– Откуда здесь этот ребенок? – спросил Княжко, хмурясь, и кивнул Перлину. – Посмотрите у него документы. Кто он такой? Из гитлерюгенда? Или вервольф? Лет шестнадцать ему, наверно…

– Э, лейтенант, какая разница, шестнадцать не шестнадцать, чего тебе? – отозвался Перлин, смачно сплюнув под ноги немцу. – Они тут отступали от опушки. к лесничеству. Да их не один по лесу лежит. Чего тебе? Руки марать и время терять…

Однако, присев на корточки, он с некоторой показной гадливостью поочередно вывернул все карманы убитого, но никаких документов не нашел, кроме необязательных и почти бесполезных вещиц, какие не носят провоевавшие и прошедшие долгую войну солдаты: маленький, никчемно изящный перочинный ножичек, какой-то потускневший значок с изображением кинжала и свастики, шомпольную цепочку, испорченный, без спуска крошечный браунинг, красный карандашик с обгрызенным колпачком, пачку начатых раскрошенных галет; портмоне и фотографий не было. Этого убитого мальчика, видимо, еще ничего прочно не привязывало к земле – ни любовь, ни прошлое, ни пороки – и, похоже было, нравились ему блестящие металлические предметы, как нравилось, вероятно, держать в руках автомат, готовый послушно сверкнуть огнем, подобно механической игрушке. И Никитин представил эту вожделенную страсть к металлу оружия по себе и по другим и свою влюбленность в личный пистолет после того, как впервые был получен он в день окончания военного училища, подумал: «Он еще недавно из школы».

– Мальчишка, – сказал Княжко с задумчивой неопределенностью. – Откуда он, интересно? Из городка? Как считаешь, Никитин?

– Может быть.

– Подох гитлерчонок, а дерьмо несусветное носил в карманах, – сказал Перлин и, подержав непригодные вещицы, бросил их на труп немца. – Даже часов нет у мальца.

– Ох и необтесаны вы, офицер пехоты, – проговорил Княжко, и глаза его сердито вспыхнули, торопя Перлина. – Ну, вперед! Ведите вперед к позициям своей роты, старший лейтенант!

Никитин молчал. Он не любил задерживать внимание на убитых, на разглядывании их поз, порой чудовищно неудобных, безобразных, отмеченных навечно застывшей мукой или последней борьбой за жизнь, не выносил разглядывания их лиц, искаженных предсмертным удивлением перед законченными страданиями, со стеклянно выпученными глазами, каменными усмешками, мнилось, над живыми, или иногда успокоенных осмысленным отчаянием выбранного предела, поманившего в страшное, но пустынное ничто, откуда уже никто не стрелял, и Никитин не терпел хвастливых утверждений, что к этому нетрудно привыкнуть: вид чужой смерти предупреждающе напоминал о незащищенной хрупкости собственного существования на войне, беспощадно приближал, суживал круг вероятности, которая не имела границ только раз на войне – в первом бою.

«Для того немца был первый бой, – думал Никитин, шагая рядом с Княжко следом за Перлиным. – Он понял, что такое жизнь и что такое война, когда побежал от опушки под нашими выстрелами. Автомата тогда, наверное, у него не было. Он убегал от смерти и бросил оружие, как ненужную игрушку. И все-таки почему я думаю об этом?»

И чем ближе подходили к хлещущей спереди пальбе, к железному гудению пулеметного ветра, чем пронзительнее ударял по слуху свист очередей, тем холоднее, тошнотнее становилось на душе Никитина. Ему в тысячный раз, гарантированный одной верой в везение, приходилось перебарывать себя там, где над «или – или» ненавистно и всесильно господствовал заостренный топорик рокового случая, но после оборванного боя с самоходками это чувство сближения с опасностью было особенно неприятным, и, чтобы подавить новое ощущение морозящего холодка в груди, он посмотрел на Княжко, стараясь угадать, испытывает ли он сейчас нечто похожее, унизительное, мерзкое, как позыв необлегченной тошноты.

А Княжко шел, легко ставя сапожки, переступая корневища сосен, брови его озабоченно хмурились, и невозможно было понять, о чем думает он сейчас.

– Здесь! Стоп, артиллеристы! – скомандовал вдруг Перлин, останавливаясь в зарослях. – Гляди вперед! Отсюда из кустов все видать! Здесь и орудия ставить надо. Вон где они засели! Бронетранспортер за сараем. Слева от дома.

– Только вот что, – сухо сказал Княжко. – Прошу не указывать, как и где ставить орудия. Сами разберемся. Далеко ваш капэ?

– Рядом было. Давай сюда, лейтенант, за штабель дров. Там заместитель мой оставался. А! Здесь везде один выбор, везде может в морду клюнуть! – отозвался Перлин.

И, согнувшись, окликая кого-то, прошел еще шагов десять, правее кустов, к низкому штабелю аккуратненько сложенных дров, откуда мигом взметнулась навстречу, точно из-под земли, фигура молоденького младшего лейтенанта, юное с оттопыренными ушами лицо засуетилось там, послышался зачастивший голос:

– Товарищ старший лейтенант, вернулись? А это кто такие?

– Тихо, Лаврентьев! – успокоил Перлин грубо. – Молись богу, артиллеристов привел. Лежите все, расчертовы курортники, как на пляжах, а атаковать дядя будет?

– А вы посмотрите, что они делают! – вскрикнул пискливым голоском Лаврентьев, голоском никак уж не пехотным, и Никитин без труда определил по свежему ремню, по расстегнутой и непоцарапанной кобуре младшего лейтенанта: воевал недолго.

Тут, метрах в двухстах от лесничества, рискованно было и минуту задерживаться у крайних сосен, опушка прошивалась огнем, пули, звеня, стаями дятлов долбили по стволам – и всем троим пришлось встать за штабель дров, отойдя в укрытие, наблюдать отсюда: так было в той или иной мере безопаснее.

Лаврентьев, должно быть, обиженный грубым упреком Перлина в присутствии артиллеристов, продолжал стоять возле штабеля поленьев, независимо отряхивая прилипшие иголочки хвои с гимнастерки.

– Вот, братцы, какая загвоздка. Дом ясно видите? – проговорил Перлин, водя по пространству между деревьями красноватыми белками черных глаз, и неожиданно рявкнул на Лаврентьева: – А ну, прекращай игры, ныряй сюда, гер-рой лопоухий!

Да, впереди уже была та ясность, которую с неприязнью к Перлину, к его роте ждал Никитин. Эта ясность положения стрелковой роты, остановленной здесь немцами, заключалась не в растерянном бездействии пехоты, а в этом хорошо теперь видном за деревьями двухэтажном добротном доме, окруженном деревянными пристройками посреди просторной поляны, и было нечто беспорядочное, бешеное, как при недавнем столкновении с самоходками, словно бы обреченное на смерть последнее неистовство в непрекращающемся слепом огне немцев. Пехота залегла под крайними соснами, не подымалась, не перебегала, не показывалась на открытом месте, а немцы без передышки стреляли по лесу, по каждому метру поляны: весь дом – от нижних выбитых окон до мансарды – оскаленно пульсировал автоматными трассами, и наполовину скрытый углом левой пристройки бронетранспортер, поддерживая крупнокалиберным пулеметом оборону дома, отрывисто, с промежутками, гулко выхаркивал белые пунктиры по низу сосен вокруг поляны, где виднелись ползающие фигурки пехотинцев.

– Вот какая карусель, братцы… Как только гансов-франсов как следует вы оглоушите, я и подыму хлопцев ракетой, – сказал Перлин, обтирая плащ-палаткой пот с широкого, обветренного лица. – Сигнал к атаке: красная ракета. Это чтоб вы моих не долбанули под сурдинку.

– На рукопашную они совсем не идут, – заметил Лаврентьев и, солидным кашлем обрывая немужественную пискливость голоса, вынул с суровой воинственностью из кобуры новенький пистолет «ТТ», показательно выщелкнул кассету, этим удостовериваясь в точном наличии патронов, необходимых при рукопашной.

– Вишь ты, какой шустрый у меня Лаврентьев! По рукопашной тоскует! – хмыкнул плоским носом Перлин. – А знаешь ли ты, друг сердешный, ситный, что за всю войну я разик в немецкой траншее героем прикладом помахал, да и то сразу на три месяца в капитальный ремонт угодил! Какая тебе, к богу, рукопашная, когда автоматная пуля есть, а штыками консервы открывают. Ладно, встрял в разговор ты с детским бредом не к месту, черт!

– А я мнение свое, товарищ старший лейтенант, – забормотал Лаврентьев, насупясь, и для чего-то подул в ствол пистолета. – У меня мнение такое.