Бермудский треугольник - Бондарев Юрий Васильевич. Страница 12

— Поверьте, из меня банкира не получится.

— А вы попробуйте.

Андрей почувствовал, что она, полудевочка, полуженщина, в общем неопытная, милая в своей наивности, ведет с ним какую-то игру, забавлявшую ее, а он, с охотой вступив в эту игру, смущенно и счастливо ощущал себя плывущим в солнечный, синий от огромного неба день посреди благолепного течения теплой реки, обволакивающей его колюче-сладким ознобом — то ли от звука ее голоса, то ли от ее близкого взгляда темно-серых глаз, пробегающих с искрящейся насмешливостью по его, должно быть, глупому сейчас лицу.

— Что попробовать?

— А вы заблудитесь. Бросьте свою дурацкую писанину, свои скучные статьи и что-нибудь придумайте интересное. Ну мало ли что можно придумать!

— К великому сожалению, бросить дурацкую писанину, как вы говорите, я, пожалуй, не смогу. Не хватит фантазии.

Таня, загадочно подрагивая ресницами, нарисовала пальцем в воздухе вензель и рядом с ним знак вопроса.

— Послушайте, вам надо сходить к прорицателю или к астрологу. Чтобы он разложил вашу судьбу по месяцам. И вдруг — какой-нибудь поворот, мелькнет жар-птица.

— Жар-птица? Интересно…

— Весной, в день своего рождения я была у одной гадалки… у одной прорицательницы, — заговорила Таня, раскачиваясь в поскрипывающем кресле. — Она долго меня рассматривала, потом поглядела в какой-то большой кристалл и говорит, представьте себе: “Я вижу красавицу в белом платье, которая входит в какой-то зал, а люди с удовольствием смотрят на ее наряд королевы”. Вот как! Спасибо ей за “красавицу”, за комплимент, потому что такие, как я, веснушчатые королевы в счет не идут. Но она меня убедила, что это была я. Созвездия подсказывают мне поворот судьбы и счастье. Ах, вот как? И я догадалась, что мне надо делать. Значит, театральное училище! Но я провалилась — не так прочитала монолог Екатерины из “Грозы”. И знаете, Андрей, я не жалею. Просто не повезло! Не там искала королевское счастье. И я решила пойти на курсы манекенщиц. Вы слышали о знаменитом модельере Викторе Викторовиче Парусове? Что вы так посмотрели? Вам не нравится? Андрей неловко заговорил:

— И что же? Будете показывать новые фасоны? И вам это нравится? Ведь вас вместе с платьем будут разглядывать сотни людей как… живой манекен… как… не хочу договаривать, Таня…

— А вы договаривайте. Что это вы закашлялись? Будьте здоровы. Так договаривайте, не стесняйтесь. Он наконец решился:

— Как… драгоценную безделушку.

Она с непритворным восторгом захлопала в ладоши:

— Просто изумительно! А теперь вы посмотрите на безделушку — плохо или хорошо?

И оттолкнулась от качалки, встала, взяла с края дивана небрежно брошенную шелковую шаль с длинными голубоватыми кистями, напоминавшую что-то пленительно старинное, театральное, плавным взмахом накинула шаль себе на плечи и, как бы укутываясь до подбородка, делая вид, что ей зябко, легчайшими шагами прошлась по комнате, чуть колеблясь, узко ставя каблук в каблук с невесомой гибкостью, и он удивился ее независимой, еле уловимой улыбке, ее движениям и незнакомой взрослоcти в повороте головы, когда она из-под ресниц взглянула на него, проходя мимо.

— Ну как безделушка?

— Понятно, — пробормотал Андрей, овеянный смешанным запахом старого шелка и терпковатых духов, исходившим от шали, должно быть, не один год пролежавшей в шкафу, и спросил некстати: — Это бабушкина шаль?

— Бабушка была красавица. Из-за нее в гражданскую войну два юнкера в Киеве дрались на дуэли. По сравнению с ней я дурнушка.

Она села на диван, продолжая кутаться в шаль, потом отбросила ее, вскинула голову с вызывающей смелостью:

— Значит, вам не понравилось? Дурнушка нарядилась в дорогую шаль? Веснушчатая каракатица в шелках?

— Танечка! — взмолился Андрей, почему-то боясь, что сейчас она может бесцеремонно выпроводить его или сама выйти из комнаты, и пошутил: — Я подам на вас в суд за клевету. Если бы все женщины были такими веснушчатыми, как вы, то все каракатицы сошли бы с ума от зависти. Я просто хотел сказать, что вам надо все-таки поступать в театральное училище, раз вы не хотите в какой-нибудь институт. Ведь то, о чем вы говорите, — не профессия. Потом… разве можно жить, как на витрине?

Таня закинула ноги на диван, одна туфля, видимо, жала ей, и она сбросила ее на пол.

— Вас это не шокирует? — спросила она, вроде досадуя на себя.

— Нет.

— Так вот, а ваша профессия — что это такое? Свет в окошке? Копаться во всяких там политических событиях, происшествиях, во всяких глупых склоках, сплетнях и мерзостях — можно сойти с ума и завизжать! Я в школе терпеть не могла всякие громкие слова!

— Нет, Танечка, я теперь не копаюсь в разных происшествиях и глупых склоках, — сказал Андрей. — Нашу газету закрыли по финансовым обстоятельствам, сотрудников отпустили в длительный отпуск. Двое уже с трудом устроились на телевидение. Некоторые собираются уехать в провинцию.

Таня соскользнула с дивана, наугад нашарила ногой туфлю, спросила быстро:

— А вы?

— Я? Меня приглашали в журнал “Мужчина и женщина” поработать у них по контракту. Недолго думал и раздумал.

— Жаль, — сказала она.

— Почему, Таня? Это же полупорнографическое издание. Нечто вроде русского “Плейбоя”. Вкладывают деньги американцы.

— По-моему, это заманчиво, хотя и темный лес! А впрочем, конечно, ерунда! — поправила она себя. — Если Америка, то, судя по фильмам, там только и делают, что убивают друг друга: пиф-паф, полицейские, сыщики, наркоманы… А что вы будете делать в этом своем отпуске? Искать работу?

— У меня есть немного денег — пока хватит. Он обманывал ее, перед отпуском зарплату не выдавали три месяца, денег не было, и в последние дни он стал зарабатывать на своих “Жигулях”, разъезжая по Москве, подвозя “голосующих”. И всякий раз, получая деньги, испытывал отвратительное неудобство, словно бы участвовал в непотребном деле; порой от барственно кинутых ему бумажек бросало в испарину. Но успокаивался он тем, что все это временно, что если не мало-мальский заработок на машине, то придется постепенно продавать уникальную домашнюю библиотеку, собранную дедом за всю его жизнь. В библиотеке, впрочем, уже стали образовываться внешне незаметные пустоты: в дни унылого безденежья были за бесценок проданы букинистам монографии с репродукциями Босха, Брейгеля и Врубеля. В этом было начало разгрома наследственного богатства, тайным изъятием похожего на воровство, о котором еще не догадывался дед Егор Александрович, вечно занятый в своей мастерской.

— Постойте, постойте, — вздохнула Таня и нахмурилась: — А разве ваш дедушка… Ведь он академик, наверное, получает хорошую пенсию…

— Дед любит гостеприимство, друзей, публику, остались привычки от советских времен, когда его картины и скульптуры покупали все музеи за огромные деньги. Теперь — другое. А вы сами понимаете, что на академическую пенсию деда… я не могу. Ведь я, — Андрей усмехнулся, — самостоятельный человек, имеющий профессию…

Таня перебила его:

— Поэтому вы не позволите себе жить в зависимости… и так далее, и так далее, и так далее… Гордость, самолюбие и прочее, и прочее. Правда?

Он вопросительно поглядел на нее.

— Я тоже бы не смогла. Да входите же! — звонко крикнула Таня, поворачивая голову на стук в дверь, волосы ее пшеничной струёй шевельнулись на щеке. — Это ты, мама? Входи, пожалуйста! Никаких секретов!

— Разумеется, — отозвался за дверью грудной голос. В комнату вошла невысокая женщина в брючном костюме, строгое лицо, серые, как у Тани, глаза, в меру подведенные тушью, таили в себе что-то замкнуто-властное, удерживающее излишние чувства, и это внушало Андрею быть в ее присутствии официальным, что вызывало смех у Тани, сказавшей ему однажды: “Как только появляется мама, вы делаете ужасно философское и виноватое лицо, будто трусите перед грозной учительницей. И будто хотите в свое оправдание заявить: “Я все-таки мыслю — значит, существую”. Или: “Человек — это звучит гордо”. Мама действительно преподает второстепенный английский язык, как сказал Набоков, но ее строгость — выбранная роль в домашнем театре, как имеется своя роль у каждой женщины. Она хочет держать слишком увлекающегося папу в руках. И меня. Но это уже другое дело”.