Верное сердце - Кононов Александр Терентьевич. Страница 120

Шумов уже знал: «У них» — значит у людей эсеровского толка. Их, впрочем, нельзя было назвать строго партийными; существовали в университете, в Лесном, на Высших женских курсах кружки студентов, тяготевших к эсерам, — одни такое тяготение свое принимали всерьез, другие просто хотели «поиграть в революцию», уже заранее поглядывая, как бы своевременно уйти в кусты и следы за собой замести. Об арестах кого-нибудь из этой публики не было слышно. Впрочем, Трефилов высылался когда-то «в административном порядке» в город Вятку, что и создало вокруг него ореол «старого борца»; но, по словам Оруджиани, было это во времена царя Гороха.

Притула считался деятелем кабинетного типа, «теоретиком».

— Надо попытаться договориться с ними на какой-то основе, — озабоченно говорил Оруджиани. — Правда, они предпочтут завести канитель, бесплодный спор по теоретическим вопросам, отлынивая от дел практических. Практика у них не очень-то казиста. Практика такова, что их Керенский невредимо сидит в думе, тогда как большевистские депутаты — в Сибири. Ну, обо всем этом мы еще успеем поговорить. На днях вас разыщет Веремьев.

…Передавая Грише прокламацию, о которой говорил Оруджиани, Веремьев рассказал, что в Петербурге еще в прошлом году образовался объединенный комитет большевистских групп Горного, Политехнического, Технологического, Сельскохозяйственного и Женского медицинского институтов.

Эти группы каждая в отдельности и весь комитет в целом действовали довольно энергично. Слабее была поставлена работа в университете и почти совсем не велась — в Путейском. Но и самые многолюдные группы учебных заведений еще не были партийными организациями… Оруджиани ничего не скрывал, когда в разговоре с Гришей отрицал свою принадлежность к большевистской партии. Работая для партии, он в ней не состоял.

Веремьев сказал как-то неопределенно:

— Ну, ведь партийных билетов у нас не выдают.

Запершись после ухода Веремьева в своей комнате на ключ, Гриша развернул сложенную вчетверо прокламацию. Ему бросились в глаза строки:

«…Русский народ, а в особенности мы, студенты, научились кое-чему с 1905 г.; нас не обманешь сладкими напевами… Товарищи! Свободная школа может быть только в свободной стране…»

Потом он, сдерживая волнение, прочел ее всю, от начала до конца.

Заканчивалась прокламация словами:

«Да здравствует новая российская революция!»

Это обращение к студентам было принято в ноябре четырнадцатого года в Озерках — в зоне, объявленной на военном положении, и утверждено подпольной партийной конференцией в первый же день ее работы.

Озерки четырнадцатого года…

Туда можно было попасть и по железной дороге, и городским трамваем — последняя его остановка находилась совсем недалеко от неприметного деревянного дома под номером 28-а по Выборгскому шоссе.

А лучше всего было бы — исходя из некоторых соображений — сделать так: выйти пораньше из города, взять в подходящем месте на Неве лодку, перебраться на другой берег, уйти поглубже в лес, несколько раз переменить направление и, удостоверившись в полном безлюдье (кто будет бродить в ноябрьский холодный день среди пустых, заколоченных на зиму дач?), выйти на Выборгское шоссе к дому номер 28-а.

Такой именно путь избрал Бадаев, депутат Государственной думы.

С большими предосторожностями прибыли и другие члены «большевистской пятерки» в думе.

Приехали в Озерки представители с мест: из Риги, от латышей; от харьковских большевиков; от Иваново-Вознесенска и, конечно, от Петербурга…

Делегат от Кавказа Алексей Джапаридзе был арестован на петербургском вокзале. Некоторые товарищи были задержаны охранкой, еще не успев выехать из своих городов.

2 ноября конференция начала свою работу.

Приняв обращение к студенчеству, она перешла к наиважнейшему вопросу — к ленинским документам, касающимся войны и доставленным из-за границы с огромным трудом. На местных делегатов возлагалась задача: распространить идеи Ленина — прежде всего в промышленных центрах России.

На третий день совещания, 4 ноября, около пяти часов вечера наружная дверь в доме номер 28-а по Выборгскому шоссе была сорвана с петель, в комнату ворвались жандармы и полиция.

…Так вот, значит, в какой обстановке — в самом начале войны, в дни военно-полевых судов, в дни свирепых полицейских расправ — партия нашла время и возможность обратиться со своим словом к студенчеству.

Это было слово и к нему, к Шумову.

Готовились сходки, митинги, забастовки протеста…

Петроградский комитет большевиков писал после ареста участников подпольной конференции в своей листовке:

«Кто в думе отстаивал всегда рабочие интересы? Кто больше всех беспокоил министров запросами о беззакониях власти? Кто расследовал взрывы на пороховых заводах и в угольных шахтах? Кто мешал гулять полицейскому кулаку при похоронах рабочих и при демонстрациях? Кто собирал пожертвования для пострадавших товарищей? Кто издавал газеты «Правда» и «Пролетарская правда»? Кто протестовал против убийства и увечья миллионов людей на войне? Всё они — рабочие депутаты. И за это они все пойдут на каторгу…»

Прошел год с того времени… Чем откликнется на эту годовщину Петроградский университет? В нем ведь «всякого жита по лопате», как сказал Оруджиани.

И не являются ли пока что большинством среди студентов такие, как Барятин и Шахно?

Недаром Оруджиани решился сделать попытку заключить — правда, на один только день — союз с группой Трефилова — Притулы…

28

В самом начале февраля, в один из воскресных вечеров, Григорий Шумов пришел к назначенному часу по адресу, который он обязался запомнить, не записывая.

В просторной комнате он увидел студентов, человек двенадцать, сидевших на стульях, на подоконниках и даже на двух кроватях.

Кроме Оруджиани, Веремьева и Трефилова, здесь был и Семен Шахно — «Шахно-Неперсидский», — которого Гриша никак не ожидал встретить сегодня.

На кровати, застланной пикейным покрывалом, сидел рядом с Трефиловым Притула-Холковский, которого Шумов знал только с виду.

Остальных он видел впервые.

Должно быть, кого-то ждали.

Все переговаривались вполголоса, иногда раздавался сдержанный смех и сейчас же смолкал под укоризненным взглядом Трефилова — бородач держался патриархом, уверенно и не без важности восседая на пикейном покрывале.

Гриша поспешно прошел в уголок и примостился рядом с Веремьевым.

— В тесноте, да не в обиде, — прошептал тот и, кивнув на Притулу, спросил: — Видали «светило»?

Притула-Холковский был еще совсем молодой человек с очень правильными и какими-то неподвижными чертами лица, аккуратно на косой пробор причесанный, не в пример Трефилову, носившему шевелюру, как уже говорилось, «под мужика».

Притула слыл «интересной» фигурой: сын крупного помещика, не то украинского, не то польского, он восстал (правда, злые языки говорили, что на словах только) против своего класса: в программе эсеров ведь основным пунктом стояла передача помещичьей земли крестьянам.

Притула знал о своей репутации интересной личности и немного кокетничал этим, особенно в присутствии барышень.

Сегодня барышень не было, и он решил придать своему лицу строгое, «волевое» выражение, отчего лицо, вероятно, и стало казаться неподвижным.

Через минуту раздались звонки, четыре коротких, один длинный — условленный знак для посвященных, и в комнату вошел лохматый студент в очках, с лицом худым и сумрачным.

Хмуро кивнув головой, он сел у самой двери.

— Ну, теперь как будто, — медленно проговорил Трефилов, — мы можем приступить к делу.

Он обвел собравшихся многозначительным взглядом и продолжал:

— Для начала мы, может быть, дадим слово товарищу Петро?

Притула встал. Значит, это и был товарищ Петро.

— Не возражаете? — спросил он, обращаясь почему-то к одному Оруджиани.

Грузин молча пожал плечами.

— Молчание — знак согласия, — провозгласил Трефилов. — Не будем тогда терять времени. Начинай, Петро.