Верное сердце - Кононов Александр Терентьевич. Страница 142
Гриша вышел из университета вместе с Барятиным.
Борис был рассеян, молчалив.
Только перед тем, как проститься, он спросил:
— Скажи, ведь большое значение в твоей жизни имели книги? Какие именно?
— Ну, брат, — удивился Шумов, — для своих лет я не так уж много книг прочел. Надо бы, конечно, больше… Но все-таки и их не перечислишь.
— Зачем их перечислять? Ты знаешь, о чем я говорю.
Грише стало не по себе. Он действительно знал, о чем говорит Барятин. Но не мог же он предложить Борису ленинское «Что делать?»!
— В разном возрасте разные книги оказывали на меня влияние. В детстве — «Тарас Бульба». Подростком я зачитывался «Оводом». Попозже — «Андреем Кожуховым» Степняка-Кравчинского. Вырос — читал «Что делать?» Чернышевского…
— Чернышевского я прочитал. Недавно, — сказал Барятин.
— Ну? И что же? — живо спросил Шумов.
— Еще раз понял, что я — человек невежественный. Ну, прощай.
— Заходи ко мне, — горячо проговорил Гриша, сжимая руку Барятина. — Я всегда буду рад…
— Спасибо.
Может ли человек перемениться так быстро?
Правда, наступило время, когда разительные перемены в людях не только перестали удивлять, но даже казались иногда естественными.
Идейный столп российского воинствующего капитализма, член Государственной думы профессор Павел Николаевич Милюков выступил в думе зимой шестнадцатого года с речью, которая умам неискушенным показалась смелой и чуть ли не революционной.
Перечисляя грехи и промахи императорского правительства, Милюков грозно восклицал с трибуны:
— Что это — глупость или измена?
Полиция охотилась за газетой, в которой была напечатана речь кадетского лидера, мальчишки-газетчики бойко торговали ею из-под полы — по рублю за штуку.
Умы неискушенные не были осведомлены о том, что нити от Милюкова вели к английскому посольству.
Там уже ставился на повестку дня вопрос: не пора ли пожертвовать русской династией, чтобы сохранить то, что еще можно спасти, чему уже угрожал нарастающий шквал революции?
Изменился ли на седьмом десятке лет седовласый депутат думы?
Вряд ли. Изменились обстоятельства. В зависимости от этого изменилось и его поведение. Но сам он остался неизменным. По-прежнему твердил о необходимости отнять у Турции Дарданеллы — они ведь так нужны были российскому торговому капиталу. По-прежнему он был глух к народному гневу и не мог предвидеть сокрушительной его мощи. По-прежнему он боялся революции не меньше, чем его думский противник черносотенец Пуришкевич.
Кучка придворных во главе с одним из великих князей и вкупе с тем же Пуришкевичем решилась выступить против воли малоумного «венценосца». Они убили близкого к трону Распутина и зимней ночью спустили его тело под лед.
Они, конечно, искренне считали себя спасителями отечества.
Что изменилось в их отношении к миру? Ничего. Изменились только обстоятельства. Обстоятельства грозили монархии, надо было стать на ее защиту, и сторонники самодержавия решились даже на эсеровский способ расправы с человеком политически нежелательным.
Могут измениться только люди, которым дано открыть в себе черты, раньше им самим неизвестные.
Новое нашла в себе истомленная очередями женщина — незнакомую ей прежде ненависть.
По-новому почуял свою силу молодой рабочий, вчерашний батрак, став плечом к плечу со старшими своими братьями — у станка, на шахте, у паровозной топки.
Мог измениться и двадцатидвухлетний беспечный студент, мечтавший прожить жизнь легко: жизнь ему показала, что веселая эта легкость есть не что иное, как недостойное человека существование.
Барятин мог измениться искренне — люди ведь развиваются по-разному.
Но поверить ему сразу и безоговорочно Шумов не мог.
39
Все настойчивее, все увереннее, все глубже проникала в самые различные слои населения мысль: так дальше продолжаться не может.
Не может!
Близка наконец перемена…
Не всем зримы были пути и самая суть такой перемены. Но и те, кто видел, — видел каждый по-своему.
Одним чудилась великая перемена в жизни народа светлой пасхальной заутреней с колокольным звоном, радостным поцелуйным обрядом, с братским единением неимущих и богатых, угнетенных и раскаявшихся угнетателей.
Другие ждали очистительной грозы, которая могучими ливнями смоет в стране все прогнившее, мертвое, обреченное…
Были и такие, которые гадали: не лучше ли вместо слабовольного и скудоумного царя посадить на трон его дядю, Николая Николаевича, — это тоже ведь будет великой переменой. Нужен сильный человек, с крутой волей, — он и гниль выметет из страны, и взбунтовавшийся народ взнуздает, пока не поздно. Шепотком передавали: у министра внутренних дел Протопопова есть свой план: прекратить на три дня подвоз хлеба в Петроград, вызвать преждевременные волнения и подавить их силами столичной полиции, а если их не хватит, вызвать надежные части с фронта. Революция будет разгромлена.
Но неуклонно росли силы, которым суждено было стать у руля истории.
Столица в те дни была барометром, безошибочно показывающим бурю.
На 14 февраля намечена была уличная демонстрация студентов.
Накануне этого дня профессор Владимир Владимирович произнес на собрании семинара речь, в которой он, решительно отказавшись от академических формул, горячо призвал студентов выполнить завтра свой гражданский долг — выйти на улицу!
Академисты из университета исчезли.
Остальные были за демонстрацию. Это казалось тем более знаменательным, что все знали: на основе законов военного времени в них будут стрелять.
И — ни одного голоса против!
Но разногласия между студентами были. Сторонники Притулы и Трефилова стояли за то, чтобы двинуться колонной через весь город к Государственной думе — в ней они видели уцелевший оплот гражданских свобод.
Группа, в которую входил Шумов, призывала идти не к Таврическому дворцу, а к рабочим, чтобы, соединившись с ними, организовать общую демонстрацию.
Для споров, однако, не оставалось времени…
Студенческий комитет вынес решение: демонстрацию в интересах возможно большей ее массовости не дробить, а выйти на улицу сплоченно — до Невского, где каждая из групп имеет право действовать самостоятельно. Придя к такому решению, комитет знал: студенты будут разогнаны полицией задолго до той минуты, когда они разделятся на два потока. Независимо от этого самый факт многолюдной демонстрации и ее разгон вызовет в стране отклик и в какой-то мере скажется на развитии событий.
Увы, демонстрация не была многолюдной!
Когда студенты вышли из университета, Гриша — он был в первом ряду — оглянулся и прикинул на глаз: демонстрантов было не больше двухсот человек.
Правда, среди них оказалось несколько офицеров, — это почему-то всех воодушевило: оказывается, даже призванные в армию студенты, скованные военной дисциплиной, решились сегодня открыто выступить против царизма.
Колонна студентов на Университетской набережной сразу же наткнулась на пожилого, тучного городового; его, видно, тоже поразило — только по-иному — участие в демонстрации офицеров. Сперва он как будто растерялся, а потом принялся довольно бестолково орать и даже вынул револьвер:
— Имею приказ! Против военных немедленно применю огнестрельное оружие!
Три прапорщика торопливо вышли из рядов и, высоко задирая ноги, зашагали куда-то в сторону, через косые сугробы, которые февральский ветер намел у решетки сквера.
Городовой, оправившись, орал неистово — до тех пор, пока студенты не поравнялись с Дворцовым мостом. Тогда полицейский утих и спрятал наган в кобуру. Это объяснялось очень простой причиной: у моста кончался вверенный ему участок. Дальше начиналась территория другого постового.
Студентов за это время стало, однако, еще меньше.
Пройдя мост, многие демонстранты предусмотрительно пошли по тротуару — что, как известно, законом не возбранялось.
Но тут их встретил новый городовой, который орать не стал, а, засвистев пронзительно, куда-то побежал.