Верное сердце - Кононов Александр Терентьевич. Страница 28
— В городское?
— Ну, а в какое ж еще?
— В реальное отдадим!
И Шпаковский, торопясь, с опаской поглядывая на красное, сердитое, упрямое лицо Ивана Шумова, рассказал: друг его, еще по школьной скамье («светлая голова, благороднейший человек»), замолвил где надо словечко — Григория согласны принять в приготовительный класс, хотя занятия уже и начались.
— В изъятие из правил! — воскликнул учитель, подняв кверху длинный палец. — Поскольку есть вакансии!
— Реальное не для нас! — с сердцем сказал Иван Иванович. — Баламутишь ты все… У тебя будто ветер на чердаке гуляет, ну нет в тебе обстоятельности! А нашему брату надо на земле стоять как можно крепче.
— Не стоять надо, а идти! Идти по земле — вперед!
И отец со Шпаковским поругались.
Учитель кричал Ивану Ивановичу: «Тяжкодум!» А отец гудел в ответ: «Ветряк!»
Они ссорились еще целых два дня: в горнице у Ненилы Петровны, на улице, в городском саду. Гриша уныло ходил следом за ними по городу, тянул отца за рукав:
— Погляди-ка!
Отец смотрел невнимательно:
— Ну, что там: писчий магазин. Чего глядеть-то! — И оборачивался к учителю: — Сбиваешь ты меня с толку бесперечь, спасу от тебя нету, ветрогон!
— Да я ж добра вам обоим хочу!
Гриша опять впутывался:
— А зачем там ободранный человек в окне стоит?
— Анатомическая модель, — отмахивался Шпаковский и кричал отцу: — Поверни в голове жерновами-то!
И учитель наконец одолел.
Отец вечером при свете керосиновой лампы пересчитал оставшиеся свои деньги — немного их, видно, было — потом снял для чего-то со стены шапку и ударил ею об пол:
— Ну! Была не была! Одолел ты меня, ветрогон…
И вот через несколько дней, когда Гриша был уже принят в реальное училище, Шпаковский стоял перед Иваном Шумовым, сияя своими яркими, желтыми какими-то глазами. А отец молчал отвернувшись. Наконец учитель насторожился:
— Ты что, Иваныч?
— Уезжать мне отсюда приходится, — с усилием проговорил отец. — На новое место.
— Опять на новое? — всплеснул руками Шпаковский. — Опять?
— Не стрекочи ты, ради бога! И без тебя тошно! Я вот и думаю: как тут Гришку одного кинешь?
— Раньше надо было думать! Столько трудов положено, друга я своего еле упросил…
— Не стрекочи!
Шпаковский обиделся, умолк.
После долгого молчания отец заговорил виновато:
— Посоветуй, как быть.
— Что ж я могу посоветовать?
— Сердишься?
— Ты не маленький, сам смотри.
— Ехать мне — неминуемо.
— А неминуемо, так о чем разговор?
— Разговор о Григории. Брать его из училища — что ж получится? За ученье заплатили, в новую форму одели… А оставить его одного здесь — на кого оставлю?
Учитель скоро перестал сердиться, а посоветовать толком ничего не мог. Так и ушел, уже поздним вечером: утром ему надо было возвращаться в Ребенишки, в свою школу.
Отец, вздыхая, лег спать рядом с Гришей.
Долго они лежали, прижавшись друг к другу. И оба не могли заснуть.
Никогда раньше Гриша не чувствовал такой близости к отцу. Близость эта во много раз была усилена горечью разлуки — неизбежной, как он сейчас понял. И еще одно он понимал: отец считал себя виноватым…
— Расскажи мне что-нибудь, — попросил Гриша тихонько, как просил когда-то прежде; теперь ему казалось — было это очень давно.
И отец начал вполголоса вспоминать о том, как жилось ему, когда он был Гришиных лет. Пас он скот, и одна корова зашла в лес, не найти… Страху-то сколько было! Потом пошли другие рассказы — про то, как он жил на Кавказе, как рыбу ловил в море… Иван Шумов повеселел и спросил сына, как равного:
— Поведать тебе про мое самое заветное?
— Поведай, батя.
И отец рассказал. Живет в одном городе, далеко — посреди России, — садовник-кудесник, плоды земные по-своему переделывает. Дали ему мертвый пустырь, взрастил он там небывалые яблони, и сам дал им новые имена. Поехать к нему, увидеть его, посмотреть на тот сад — вот это и есть заветная отцова дума.
— А ты поезжай, батя. Вот будет лето — и поезжай.
— Эх, сынок, не одно уж лето я туда собираюсь! А нельзя!
— Отчего нельзя?
— Дорога стоит много. Да и работа — как ее бросишь? Нельзя.
Отец вздохнул и замолчал надолго.
Не зная, как ему помочь, сын взял в свои ладони огромную отцову руку и сказал:
— Теперь я буду рассказывать.
— Ну-ка, ну, расскажи! — с притворным оживлением откликнулся отец.
И Гриша начал рассказывать про богатыря, которого давно любил за силу, за смелость, за то, что бился тот с врагами всю свою жизнь и всегда побеждал. Обступит богатыря вражье войско, некуда ему податься, приклонится он к земле — даст ему родная земля новую силу.
— Ты где ж это читал? — недоверчиво спросил отец. — Я такой книжки у тебя не помню. Должно быть, тебе это старый Винца рассказывал… Мудрый старик, это он ведь про народ наш сказывал!
Гриша не отвечал. Иван Шумов заглянул ему в лицо — сын дышал ровно, заснув на полуслове.
Отец посмеялся тихонько, укрыл сына потеплей и сам, согретый его теплом, уснул незаметно.
5
Через день отец, по совету Ненилы Петровны, отвел Гришу к мадам Белковой.
Белкова сдавала комнаты жильцам-нахлебникам, а называлась «мадам» потому, что была чиновницей.
Гриша, разглядев ее, удивился: во рту у мадам была длинная папироса — он никогда не видал до той поры курящих женщин, — левый ее глаз щурился от едкого дыма, платье на ней было особенное — ярко-зеленое, до пят, с кружевными засаленными оборками.
Изогнув брови, что-то уж очень черные, она извинялась перед Иваном Шумовым за свой, как она сказала, «пеньюар». Отец пробормотал сконфуженно: «Что вы, сударыня!» — и стал расспрашивать об условиях, на которых можно оставить у нее Гришу, хотя бы до весны только.
— У меня годами живут мальчики из лучших семей, — гордо сказала Белкова.
Отец с мадам принялись толковать о припасах, которые надо будет доставить из деревни — это кроме денег, — а Гриша начал размышлять о пеньюаре. Он сразу разделил его надвое: пень Юар. Стоит в бору старый пень, оброс бородой — длинным лесным лишайником, — зовут его Юаром.
Когда отец ушел, Гриша решил поделиться с мадам Белковой своими соображениями насчет пня. Та, выслушав его, кисло сморщилась:
— Какой неразвитой мальчик!
И ушла куда-то, должно быть на кухню. Оттуда сквозь худую дверь доносился дым, чад и крик Белковой:
— Я барыней была, барыня есть и барыней буду!
…Поздно вечером отец прощался с Гришей в темной прихожей, где стояли пыльные лари и пахло мукой и мышами.
— Вот как у нас вышло, сынок. Не винишь меня?
Гриша молча приник к его шершавому домотканому кафтану и замер.
— Большое мы с тобой дело задумали. Осилишь?
— Осилю, — прошептал Гриша; горло у него перехватило.
Потом он увидел себя посреди просторной городской комнаты с оборванными обоями в мелких розовых цветочках, с четырьмя койками у стен, с круглой железной печкой в углу.
На одной из коек, поближе к окну, лежал в полной форме реалиста кудрявый франт лет четырнадцати и читал книгу.
За столом, накрытым рваной пегой клеенкой, сидел мальчик, по виду — Гришин одногодок, и жевал французскую булку. А мимо него, косясь на булку, ходил лохматый верзила и беспрерывно гудел:
— Восподи поми-илуй, восподи поми-и… — Увидев Гришу, он остановился: — Эт-та что за персонаж?
Гриша уже знал, что перед ним — его будущие сожители и что сам он тут — наравне с ними, ничем не хуже. Поэтому он не ответил на обидный и непонятный вопрос, молча уселся на стул с продавленным сиденьем.
— Фам-милия? — спросил верзила утробным басом.
— Шумов, — буркнул Гриша, чтобы отвязаться, потянулся к столу, взял с клеенки потрепанную тощую книжку с затейливой, будто из ленточек вырезанной, надписью: «Нива». Слева от надписи был нарисован бородатый барин. Он сидел в кресле, заложив нога на ногу, читал. Рядом с ним стояла нарядная женщина. А повыше поливал из лейки ржаное поле голый младенец.