Верное сердце - Кононов Александр Терентьевич. Страница 9
— Держи!
Ян, гордясь таким доверием, поспешно схватился за доску, поставил ее стоймя. Гриша тоже стал держать доску с другого края. Так начали они строить. Скоро Гриша узнал: они строили загородку для коровы. Ставили доски, потом сбивали их вместе поперечными рейками — получилась стена. Гриша старался помогать, как только мог: держал гвоздь наготове, подавал топор.
Редаль вбил в землю колья и прислонил к ним уже готовую — из досок — стену. Потом вынул из кармана трубку, закурил. И улыбнулся Грише:
— Хорошо?
— Как у вас теперь в горнице красиво! Лучше, чем у нас, — сказал Гриша заискивающе: он все еще боялся Редаля.
— О, — серьезно сказал лесник, — то сделала моя Золя. Погоди, когда она кончит, тогда будет настоящая красота. К празднику «лиго» мы принесем из лесу дубовых веток и повесим венки. Тогда приходи к нам пить пиво. И танцевать. — Редаль захохотал.
Гриша тоже засмеялся, хотя и не очень охотно. Бабушка сказывала: тех, кто пьет пиво, на том свете заставят лизать горячую сковородку — по меньшей мере. Этих соображений он высказать Редалю не решился.
Лесник снова взялся за топор.
В полдень из избы выглянула Золя и сказала Редалю по-латышски:
— Иди обедать. Тебе скоро в лес. Мы с Яном кончим вдвоем.
— Гриша, хочешь путри? — спросил Август Редаль. — Хорошей путри? О, моя Золя большая мастерица и по этой части.
Гриша не хотел путри — похлебки из гречихи, — но все-таки пошел за Редалем: ему хотелось еще раз взглянуть на лучистые, веселые стены.
Какая обида! Солнечные лучинки были наполовину заляпаны глиной — толстым слоем грязноватой жижи.
— Ой, что это вы наделали! — закричал он огорченно. — Такая была хорошая комнатка…
Редаль опять принялся смеяться. Он, должно быть, очень рад был приезду жены.
— Это все Золя наделала. Жена, зачем ты заляпала грязью такие красивые стены?
Лесник дома был, оказывается, совсем не злой.
Золя поставила на стол миску с розовой похлебкой, положила деревянные ложки, разрисованные золотисто-черными цветами.
Поев, Редаль взял двустволку и ушел.
Ян вытер губы и сказал матери вежливо «васаля», и Гриша сказал «весельс» — спасибо, привет.
Золя сразу же после обеда снова взялась за глину и велела мальчикам:
— Подите поиграйте немножко, а потом мы вместе достроим хлев.
Гриша спросил у Яна, когда они вышли во двор:
— Почему ты говоришь «васаля»?
— А как надо?
— «Весельс».
— Там, где мы раньше жили, все говорили «васаля».
— А где вы раньше жили?
— О-о, — протянул Ян, — далеко! Я ж тебе говорил: у самой Даугавы.
Да, Гриша слыхал. Разве про Даугаву — это не сказка?
— Даугава… — протянул он задумчиво. — Та, что схоронила невод…
— Ну, по-вашему — Двина. А по-латышски — Даугава.
— Неправда.
Гриша был разочарован. Он слышал, что Двина — река большая, по ней ходят пароходы; но Даугава — это другое, это — из сказки.
— Правда! — упрямо сказал Ян. — И вот там говорят не «весельс», а «васаля».
Что там говорят «васаля», Гриша готов был поверить. Но про Даугаву Ян напутал или сочинил. Даугава — это золотые волны, каждая из них — с гору. Это они скрыли бесстрашного старика.
Тут мальчики увидели Миная, который нес на себе куль с мукой. Старый Пшечинский подкрался сзади и вскочил на этот куль, сел на него верхом. Он любил подшутить. Минай с той же легкостью понес куль дальше вместе с арендатором, будто и не почуял ничего. А может, и в самом деле не заметил? Пан Пшечинский перепачкался в муке, соскочил на землю и, тяжко пыхтя, словно после работы, стал отряхиваться. И сказал завистливо и восхищенно:
— От здоров москаль! От лайдак, медведь!
Он устал больше, чем Минай; выпученные глаза его налились кровью.
Большой Минай усмехнулся и, не останавливаясь, пошел с кулем к пекарне. Пекарня была в доме, где жили Пшечинские. Да, они жили не в избе, это был настоящий дом, чуть поменьше, чем у Перфильевны.
Пшечинские и держали себя ровней с помещицей, а может быть, и выше считали себя. У них на то имелись свои причины.
Пшечинские были шляхтичи.
Сыновья арендатора — Станислав и Юзеф — грамоты не знали, ходили в серых самодельных свитках и с виду ничем не отличались от крестьян. И все же, когда Перфильевна кричала со своего крыльца на пана Пшечинского, он с воинственным гневом расправлял седые бакенбарды и орал в ответ:
— Не позволям! Я дворянин. А вы? Вы кто, сударыня?
После каждой такой ссоры старый Пшечинский брал либо глиняную миску с сотовым медом, либо завернутый в чистое полотенце пирог и шел мириться к помещице.
Та принимала подарок благосклонно, и недавние враги подолгу толковали о том, как унять крестьян: взяли мужики волю за последний год.
Что-то давно не ругались Пшечинские с Перфильевной.
Должно быть, поэтому и увидели Гриша с Яном в тот день необычайное: впереди шел сам пан Казимир Пшечинский, за ним, без шапки, — старик-крестьянин, а позади — Станислав, сын арендатора; в руках у него был топор.
В это время у крыльца под каштанами накрывали стол для вечернего чая. Там, кроме Перфильевны, были гувернантка Ирма Карловна и Дамберг.
Старый Пшечинский, галантно склонившись, с шапкой на отлете, отрапортовал:
— Прошу судить вора, рубившего осину в вашем лесу. Топор у него есть нами конфискован.
Перфильевна нахмурилась.
— Как же ты это так? — сказала она старику. — Время-то какое, а ты…
Старик стоял, тупо разглядывая начищенные штиблеты Дамберга.
Немец покручивал усы, усмехался зло.
Перфильевна спросила у него:
— Ну, вот ты — городской человек, больше нас понимаешь: что тут делать?
Немец ответил сразу же, без запинки, — похоже было, что ответы на все случаи жизни у него давно готовы:
— Надлежит с похитителя осины взять штраф и вручить его в награду тому, кто похитителя арестовал.
— Прошу! — закричал Пшечинский багровея. — Я не из-за грошей, я ради чести!
— Да и что с него возьмешь, — проговорила Перфильевна, — с ворюги несчастного!
— Тогда надлежит взять у него инструмент и что-либо из одежды, — сказал Дамберг.
— Топор свой оставишь здесь, слышишь! — приказала старику
Перфильевна.
— Топор свой оставишь здесь, слышишь! — приказала старику Перфильевна. — И еще два дня отработаешь на покосе. Ступай!
Мужик постоял, надел шапку. Потом кинул взгляд на свой топор, который все еще находился в руках у Станислава, махнул рукой и понуро пошел прочь.
Гриша долго глядел ему вслед… У Перфильевны этих осин, может, тысяча штук… да нет, куда больше!… Вот, жалко ей одну дать бедному старику!
— Нужна оч-чень твердая рука, чтобы держать их в повиновении! — сказал каким-то жестяным голосом Дамберг.
Пшечинские ушли.
Стол под каштанами был уже накрыт, и Гриша видел, как на вынесенные из дому венские стулья уселись сама помещица с двумя дочками, гувернантка и Дамберг. Тэкля притащила начищенный самовар, сиявший на солнце так, что на него больно было глядеть.
У старшей дочки Перфильевны в руках была книжка. Она вдруг выскочила из-за стола, подбежала к Грише и сказала, показав пальцем на строчку в книге:
— Прочти это слово!
Вся страница была напечатана прямыми буквами, а как раз это слово состояло из косых тоненьких букв. Грише было не до этих букв, он все еще думал про мужика, у которого отобрали топор. Однако он прочитал нехотя:
— Татап (maman).
— Маман, маман, а не татап! — обрадовалась девчонка. — Фрейлен, фрейлен, он читает «татап»!
Гриша покраснел.
Дамберг поглядел на него маленькими жесткими глазами и спросил Перфильевну:
— Я этого мальчика имел случай видеть в вашем саду. У вас нет опасений, что он сорвет цветы или что-либо утащит?
— Нет, не тронет, — прихлебывая чай с блюдца, проговорила помещица: — его отец мне в том порукой.