Игра - Бондарев Юрий Васильевич. Страница 3
Глава вторая
Обычно Крымов входил в приемную уверенной походкой человека, знающего, что здесь, перед солидно обитой благородной кожей дверью, не пропускающей студийные шумы в недра директорского кабинета, его встретит неизменно приветливая, аккуратно причесанная секретарша, и в ее сопровождении он войдет в кабинет, уже издали обласкиваемый всплеском рук Балабанова, раскатистым возгласом: «Да кто это к нам собственной персоной!» – и, распространяя уважительную доброту, умиление, из-за огромного письменного стола выкатится жизнерадостным старым ежом Иван Ксенофонтович и распахнет объятия, точно готовый умереть тут же, на месте, от заблиставшего в его кабинете ослепительного солнца.
Но когда Крымов на следующее после приезда утро вошел в приемную Балабанова, выказывая секретарше обычную дружелюбную беспечность: «Как самочувствие, Ниночка?» – тотчас что-то новое ощутилось им в ее вялой ладошке, в пустоватом взоре поверх его головы, и было что-то новое в ее фразе, когда, не пропустив его сразу, она мгновенно скрылась за дверью: «Я сейчас узнаю». И через минуту, кивком приглашенный ею в кабинет, он почувствовал, что ветер, должно быть, изменил здесь направление со дня отъезда во Францию.
– А, заходи, заходи, парижанин! – проговорил грудным басом Балабанов, против обыкновения сидя за столом, не подымая ежеподобной головы от бумаг, которые вроде бы сосредоточенно читал, и рукой махнул на кресло против стола. – Прошу. С приездом. Остальные послезавтра прилетают? Н да с. Поздравляю с международным призом. Капитализм гнилой отметил, и слава богу. Пусть чихают и утираются. Ну а что раньше времени прискакал, Вячеслав Андреевич? Париж есть Париж: модные женщины, роскошные витрины, бары, кальвадос… – продолжал он гудящим голосом, углубленный в бумаги, прикрывая опущенными бровями крошечные глаза. – А ты раньше сроку! Неясно-с. Игривый город, игривый… Н-да-с!
И Крымов, увидев эту фальшивую занятость, равнодушное небрежение, чего даже в намеке нельзя было представить совсем недавно, сел в кожаное кресло и нетерпеливо поморщился при последней фразе Балабанова:
– Кто-то хорошо сказал о Париже: город городов…
– Бары, витрины, кальвадос – ребяческая сказка для взрослых дураков, – с досадой перебил Крымов, бросая недокуренную сигарету в чистейшую пепельницу на столе Балабанова, наполненную скрепками. – Вы, насколько я понимаю, серьезно заняты, Иван Ксенофонтович? Может быть, зайти, когда вы освободитесь от увлекательного чтения? Назначьте время – я подожду.
– Н-да-с, дорого куплен контрабас… Н-да-с, все мы дураки.
Балабанов раздвинул одутловатые веки и астматически задышал, засучивая рукава сорочки, как для борьбы, недовольно повел раскосмаченными бровями в сторону пепельницы, затем, словно дохлую мышь, взял двумя пухлыми пальцами окурок и бросил его в мусорную корзину под столом, поплевал на пальцы.
– Н-да-с, сожалею, бросил курить пять лет назад, – проговорил он напоминающе и в настороженной рассеянности пошевелил бумаги на столе. – Чем же мне обрадовать вас, многоуважаемый Вячеслав Андреевич? Очень хотел бы обрадовать, очень, но – чем?
– Ничем сверхъестественным, – ответил Крымов, еще не вполне догадываясь о причинах этой сухости и уклончивости Балабанова. – Раньше срока я приехал из игривого, как вы заметили, города только потому, что через месяц начинаются съемки моей картины. Меня интересует сейчас главным образом только это, – договорил Крымов, подчеркивая нежелание подделываться под что-то неясное, сложившееся в его отсутствие, и, подчеркнув интонацией «только это», продолжал официально-любезным тоном: – Надеюсь, Иван Ксенофонтович, на студии не изменилось отношение к моему сценарию? Если изменилось, то в чем?
– Всею душою хотел бы вам помочь, всею душою… – Балабанов с полуопущенными веками перебирал скрепки в пепельнице. – Но… Неужто вы не понимаете?
– Я хочу понять, – с тихой досадой произнес Крымов, – что вы решили с моей картиной, черт возьми?
– Н-да-с, позволю огорчить к общему сожалению. – Балабанов опять астматически, свистяще задышал, засучивая рукава на бревнообразных волосатых руках. – Как вы можете, Вячеслав Андреевич, снимать картину сразу после таких трагических обстоятельств, вы уж меня извините?.. После гибели Ирины Скворцовой… у вас нет главной героини. На грешную землю опуститься придется. Н-да-с, дорого стоит контрабас!
– Оставьте свои контрабасы, Иван Ксенофонтович, – сказал Крымов сухо. – Вы со мной неискренни. Я прошу объяснить, что произошло вокруг картины, и прошу не лгать мне и не водить за нос, с вашего разрешения.
«Почему я сказал „лгать“? С какой стати?»
– А я хочу заметить, что директор студии пока еще я, – выговорил Балабанов, плотно багровея, отчего седой ежик его волос рядом с малиновой багровостью широкого лба приобрел первозданный цвет выпавшего снега. – Не вы, извините, а я отвечаю за производство. И за вашу картину в том числе, Вячеслав Андреевич! Несмотря на вашу известность, которая, смею сказать, вскружила вам голову! – крикнул он толстым басом, все так же тревожно копаясь короткими пальцами в пепельнице среди скрепок. – А вы, как можно понять, не хотите нести никакой ответственности за свою картину, будто вам все позволено! Шалите, шалите, Вячеслав Андреевич, очень уж как-то!..
– Ответственность? Шалю? – пожал плечами Крымов. – Что за нелепость!
– А, не притворяйтесь и не наивничайте, Вячеслав Андреевич! – Балабанов отодвинул пепельницу, веки его наконец вздернулись, и оловянного цвета глаза поискали что-то на переносице Крымова, загораясь колючим огоньком. – Я зависимый человек и, как бы я лично к вам ни относился, ничем не могу сейчас помочь, несмотря на ваши требования не лгать, – проговорил он оскорбленно и еще гуще побагровел. – Я сожалею… И сомневаюсь, что эту картину придется снимать вам. Это уже не в моей компетенции.
– Сомневаетесь? Почему? А в чьей компетенции?
– Вы отдаете себе отчет, Вячеслав Андреевич, что в связи с тем, что произошло в вашей съемочной группе, вам угрожает суд? Или вы считаете, что на вас, человека известного, не распространяются советские законы?
– То есть?
Он произнес это «то есть», и душное чувство стало надвигаться тоской, неумолимым рычажком поворачиваться в его душе, что началось после того рокового дня, когда, казалось, надолго приостановилось естественное движение жизни и он, Крымов, не скоро вернется к работе. Но перед отъездом во Францию состоялся часовой разговор с Балабановым, сожалевшим о происшедшем, скорбно сочувствовавшим, искренне заинтересованным в продолжении работы над фильмом, и эта исходившая теперь от директора студии сухая официальность, к которой он из осторожности прибегал нечасто, вызвала у Крымова усталое отвращение.
– По-моему, вы сказали – суд? – проговорил Крымов, выказывая притворное удивление. – За что же меня хотят судить?
Балабанов перестал копошиться в скрепках, раздраженно махнул лопатообразной ладонью.
– Позвольте вам доложить, Вячеслав Андреевич, – заговорил он, задыхаясь, – что и меня приглашали в следственную, так сказать, инстанцию… по поводу того невиданного… невероятного… Я говорю об этом трагическом… Об этом чрезвычайном деле…
– Выражайтесь немного определеннее, Иван Ксенофонтович. Я вас с интересом слушаю.
– Как выяснилось, Вячеслав Андреевич, вы были в интимных отношениях с трагически погибшей актрисой Скворцовой, потому и взяли ее на главную роль…
– Если это и так, то какое это имеет отношение к чрезвычайному делу, как вы изволили деликатнейшим образом выразиться?
«Странно – я опять вижу себя со стороны, – подумал Крымов, разглядывая щекастое, налитое кровью лицо Балабанова и вместе с тем немного затуманенно различая в кресле напротив стола самого себя – свое лицо с тенями утомления под глазами, летний костюм, голубоватую, свежую, но ставшую влажной под мышками сорочку. – Сколько лет вот этому человеку с сединой в волосах? И похож ли он на внешне респектабельного убийцу своей любовницы, на героя какого-то детективного зарубежного фильма, из жизни самовлюбленных интеллектуалов?»