Когда я снова стану маленьким - Корчак Януш. Страница 27

Потом мы говорили о том, что, если щенку давать водку, он будто бы перестает расти. Может, оттого и пони бывают, что им раньше водку давали, в прошлом году объявления про цирк возил такой хорошенький пони.

— Ты его видел?

— А как же!

— На Новом Свете?

— Нет, на Маршалковской.

Самое большое мое горе — это то, что в школе мне трудно. Я забываю все, что знал, когда был взрослым. Я уже не могу теперь больше не слушать на уроках, должен все время быть внимательным и старательно готовить домашние задания.

Мне трудно отвечать. Я не уверен в себе. Каждый раз боюсь, что не умею ответить, не получится.

— Когда учительница или учитель смотрят на учеников, собираясь кого-нибудь вызвать, сердце начинает биться как-то по-другому. Не то что страшно, но как-то не по себе. Словно следствие: хоть и не виноват, да не знает, чем кончится.

И всегда зависишь не от одного себя, а от всего класса. Одно дело отвечать, когда класс знает и понимает, другое — когда не знает и учительница раздражена.

Если кто-нибудь скажет глупость, после него уже трудно хорошо ответить. Поэтому есть дни, когда все, даже самые плохие ученики, знают уроки, и дни, когда весь класс словно поглупел.

Ну, ничего не поделаешь: не знаю, не понимаю, не могу. Разве менее способным детям и вовсе нет места на белом свете?

Учительница вызвала меня к доске. В голове вертится только одна фраза: „Опять двойка“.

Другой умеет откашляться, принять уверенный вид или сделаться покорным, вызвать жалость или умеет воспользоваться подсказкой, притворяется, будто отвечает, а сам только и ждет, чтобы учительница подсказала.

Может быть, в последнюю минуту случится что-нибудь такое, что принесет мне избавление?

Ребята показывают на пальцах, что скоро звонок. Но меня это ничуть не радует. Потому что учительница, наверное, задержит меня после урока, — и это еще хуже. А если даже она мне и ничего не поставит, то все равно запомнит.

— Плохо!

Я и сам знаю, что плохо, и жду, начнет ли она ругаться или высмеивать.

Но случилось самое худшее.

— Что с тобой сделалось? — говорит учительница. — Ты совсем распустился. Не слушаешь на уроках, пишешь небрежно. И вот результат. Мы вчера делали подобную задачу. Если бы ты был внимательнее…

Все погибло!

Учительница больше меня не любит. И сердится за то, что ошиблась во мне. Видно, лучше быть сереньким, незаметным, средним учеником. Это безопаснее, проще, легче. Потому что меньше к тебе предъявляют требований, не надо так напрягаться.

Я опустил голову и поглядываю исподтишка на учительницу, потому что не знаю, жалеет она меня или совсем уже больше не любит.

Учитель никогда не скажет, любит он ученика или не любит, но это чувствуется: у него становится совсем другой голос и другой взгляд.

И ты очень страдаешь, и ничего не можешь поделать. А иногда ты готов взбунтоваться.

Ну, чем я виноват?

Тем, что Бараньский придумал себе глупую забаву и брызнул мне в глаза апельсинной коркой? Так защипало, что сил нет. Но я ничего не сказал, только глаза тру.

А учительница спрашивает:

— Что ты еще там придумал? Вместо того чтобы слушать…

Ведь не станешь же на это отвечать! Разве так не бывает?

Тебя кто-нибудь ущипнет, а ты вскрикнешь и подскочишь. И ты уже виноват.

Учителя не знают, как мы боимся таких, про которых говорят: „В тихом омуте черти водятся“.

Такой делает что хочет, и ему ничего не будет. Просто несчастье сидеть с таким за одной партой. Не лучше и если он сидит сзади. Нет тебе тогда ни минуты покоя.

А в другой раз была тут капелька и моей вины.

Сижу я на уроке и вижу, что у Шчавиньского сзади на куртке пять белых пальцев. Кто-то на перемене вымазал пальцы мелом и приложил. Тот и не знает, что у него на спине рука отпечатана. Ну, я и попробовал примерить, правая это рука или левая. Я хотел издали, но нечаянно дотронулся. А он обернулся. Учитель ему замечание делает, что он вертится.

А Висьневский кричит:

— Ого, глядите, какая у него на спине пятерня!

Учитель начал меня ругать.

Я показываю руку, что, мол, чистая. А учитель говорит:

— Ну-ка постойте оба за партой!

Мы стояли недолго. И не в том дело. Досадно, что все наши дела решаются наспех, кое-как, что для взрослых наша жизнь, заботы в неудачи только дополнение к их настоящим заботам.

Словно существуют две разных жизни: их — серьезная и достойная уважения, и наша — пустячная.

Дети — это будущие люди. Значит, они только еще будут, значит, их как бы еще нет. А ведь мы существуем, мы живем, чувствуем, страдаем, наши детские годы — это годы настоящей жизни.

Почему и чего нам велят дожидаться?

Я размышлял о своей серенькой взрослой жизни, о ярких годах детства Я вернулся в него, дав обмануть себя воспоминаниям. И вот я вступил в обыденность детских дней и недель. Я ничего не выиграл, только утратил закалку — умение смиряться.

Грустно мне. Плохо.

Я кончаю эту странную повесть.

Одни события быстро сменяются другими.

Я приношу в школу открытку Марыни, чтобы показать Манеку.

А Висьневский вырывает ее у меня из рук.

— Отдай!!

Висьневский убегает.

— Отдай, слышишь?

Висьневский прыгает с парты на парту.

— Отдай! Сию же минуту!

Висьневский машет в воздухе открыткой и орет во все горло:

— Триптих! Письмо от невесты!

Я вырываю. Комкаю. Рву в клочки.

И не заметил, что один обрывок упал на пол.

А Висьневский кричит:

— Ребята, глядите! Она его сто миллионов раз целует.

Я подбегаю — и по морде.

Директор хватает меня за руку.

Да, испортился мальчишка. И рисовал хорошо, и писал без ошибок. А теперь невнимательный. Неусидчивый. Плохо готовит уроки.

И посылает за матерью.

— Погоди… Пусть только отец с работы вернется! Уж не будет тебе деньги на кино совать!

Я осажден со всех сторон.

Манек пробует меня утешить. Я понимаю это, но не могу сдержаться. Грубо отталкиваю его, бросаю бессмысленное обвинение:

— Все из-за тебя!

Манек смотрит на меня с удивлением.

За что? Почему?

А все из-за открытки.

Ненавижу Марыню.

— Дура! Девчонка! Всю бы ночь танцевала! Глаза к небу закатывает!

Жалко, что далеко. Назло бы ей сделал. Побил бы. Бросил бы бант в канаву.

Я вырываю горох из цветочного горшка… и в окно. У Ирены на глазах слёзы. Она чувствует, что случилось что-то страшное.

Никого и ничего у меня нет.

Пятнашка, где ты?

Нет.

К чему мне этот пес? Пускай достается Бончкевичу за проценты. Купил за десять грошей. Пускай ему руки лижет.

Я уничтожил все, что мне было дорого. Порвал со всем миром.

Остался один.

Мать?

Она ведь сказала, что отрекается от меня. Что у нее есть только Ирена. А меня нет.

Недостойный, преступный, проклятый, враждующий с жизнью.

Все меня покинули. Повсюду измена.

Неусидчивый. Плохо готовит уроки.

И учительница, и Пятнашка, и мать.

* * *

Я побежал наверх, на чердак, и сел на ступеньку перед дверью. Во мне пустота, и вокруг пустота. Ни о чем не думаю. И из глубины души я вздохнул.

Сквозь щелочку чердачной двери проникает свет. Вылезает человечек, покачивая фонариком.

— Ага!

Гладит седую бороду. Ничего не говорит.

Безнадежным шепотом, сквозь слезы:

— Хочу стать большим!.. Хочу стать взрослым!..

Перед глазами мелькнул фонарик гнома.

* * *

Я сижу за письменным столом.

Кипа тетрадей, которые надо проверить.

Перед кроватью линялый коврик.

Грязные стекла.

Ошибка.

Слово „окно“ написано через „а“. Зачеркнута буква „а“, а над ней — „о“. И опять зачеркнуто „о“, а сверху снова написано „а“.

Я беру синий карандаш и пишу на промокашке „акно“ — „акно“…