Казацкие были дедушки Григория Мироныча - Радич Василий Андреевич. Страница 13
Взошло солнце, но не такое ласковое и радостное, как вчера. Сегодня оно казалось ярким, багровым кружком, среди светлого неба, будто отражая пролитую человеческую кровь. Увидев какие страшные дела совершаются на земле, солнце закрылось Бог весть откуда прилетевшими тучами, и день настал хмурый и угрюмый.
Отслужив торжественное молебствие в сечевой церкви, казачество начало гулять по куреням, торжествуя победу и справляя поминки по убитым товарищами. Груды вражеских тел никого не смущали. То были суровые, жестокие времена. Никому не пришло в голову, что у этих безгласных врагов есть и своя родина, и свой домашний очаг, и милые, близкие сердцу люди, поджидающие возвращения воинов, ушедших по воле султана в чужую сторону, никто не подумал о бедных матерях, живущих мыслью о свидании с сыном, об оставленных женах и детях. А между тем, наверно, многие из свирепых по виду янычар в свой последний, предсмертный час шептали не проклятья, а имена покинутых близких сердцу людей, с которыми им не придется уж встретиться никогда… Дикая воля дикого человека послала их на смерть и они умерли. Целый день Сечь праздновала чудесное избавление от опасности, на следующее утро, лишь только забрезжил зимний рассвет, как загудели котлы, — это ударили на раду. Нужно было обсудить, как очистить Сечь от убитых янычар.
— Сжечь их, сжечь, по басурманскому обычаю! — кричали одни.
— У вас, верно, дров много припасено — возражали другие. — Стоит тратить дерево на эту погань!.. Повыволакивать их в степь, а воронье знает свое дело и живо распорядится с ними…
— Волки помогут…
— Лучше закопать, — советовали третьи.
— Как же, держи карман! — слышались возражения. — Кто это станет для них землю копать?..
— Верно, братцы-товарищи! Верно говорите! — возвысил голос кошевой атаман Иван Сирко. — Не нужно нам ни дров переводить, ни зверье дразнить, ни мерзлую землю копать… Отдадим их днепровским глубинам и быстринам… Старый Днепр все устроит, как следует, как лучше. Он умчит их в синее море, а волны пусть несут их хоть до самого Стамбула, к султану в гости.
Мысль кошевого встретила общее сочувствие, и казаки сейчас же отправились к Днепру рубить полыньи. В это время другие приготовляли арканы… Работа кипела.
Когда среди Днепра были вырублены огромные полыньи, работавшие на льду казаки доложили атаманам, что все готово, и стали по приказу кошевого стягивать арканами смерзшиеся тела янычар на лед. Эта страшная работа заняла полтора дня. Очистив затем сечевые улицы и переулки от следов бойни, казаки приступили к дележу добычи, состоявшей преимущественно из оружия янычар.
В толпе стоял и Микола Кавун, указавши янычарам путь к сечевым куреням. Обрадованные удачей, товарищи не спросили его, каким образом он один уцелел из всей стражи. Куренный атаман протянул ему ятаган дамасской стали и кривой кинжал, в дорогих кожаных ножнах.
Кавун дрожащей рукой взял оружие и, опустив глаза в землю, отошел прочь.
— Ну, и добрая штука досталась тебе братику! — говорили ему окружавшие казаки.
Кавун посмотрел на них исподлобья и побрел к своему куреню но, заглянув в дверь, и увидя торжествующих товарищей, он не вошел в курень, а направился в сторону, подальше от людных мест. Бессознательно, помимо своей воли, он очутился у дубового частокола и долго смотрел на ту калитку, которую он изменнически открыл и указал янычарам.
Еще недавно, во время святочных гулянок, Микола Кавун был одним из самых веселых членов своего куреня. Он и плясал до упаду, и джигитовал, и лазал на столбы за призами, вызывая своими шутками-прибаутками дружный, раскатистый смех, любо-дорого было смотреть на этого расходившегося молодца. А сегодня, сегодня его трудно было узнать…
Он просто постарел за последние двое суток и выглядел человеком, вынесшим на своих плечах тяжкое неотвратимое горе.
Он сам не понимал, что с ним делается. Вот и дорогой ятаган, полученный во время дележки, казался ему вдруг тяжелым, до того тяжелым, что он бросил его в снег, как вещь никуда не годную, служащую лишней обузой.
— Тяжко, тяжко! — вырвался у него вопль, и он сейчас же боязливо оглянулся. Ему все казалось, что за ним подсматривают, шпионят и в чем-то хотят уличить.
Когда десяток турецких сабель скрестились над его головой, он чувствовал, что жизнь есть высшее благо, и чтобы не лишиться этого блага, решился даже на измену. И вот это благо при нем… Откуда же этот страх?.. Почему ему все люди стали чужды и ненавистны? Почему его душу сжимает такая тоска?..
Не понимал молодой казак, что он сам своей изменой навеки убил душевный покой и отравил собственную совесть. Теперь эта отравленная совесть жестоко мстила ему. Он нигде не находил себе места. По ночам, в томительном полусне он видел круглую сечевую площадь, наполненную народом, видел позорный столб и разложенные возле него свежие, белые кии; ему слышалось даже, как эти кии рассекают со свистом воздух, и по спине у него пробегал мороз. Взглянуть кому-нибудь прямо в глаза было для него величайшей пыткой. Больная совесть на все набросила свой покров, и сквозь этот покров даже солнце представлялось ему тусклым и бледным кружком. Свет померк для него.
Сечь отгуляла свое и к новому году готовилась заняться выбором старшины. Всех интересовали предстоящие выборы; но Микола Кавун и к этому дел относился безучастно. Жизнь, купленная такой дорогой ценой, потеряла для него всякий смысл значение. Истомился, измаялся казак.
Накануне нового года Микола Кавун оседлал своего серого косматого коника и, не говоря ником ни слова, уехал из Сечи. Его не страшили снежные бури в степи, не пугал мороз, не боялся он и голодных волчьих стай… Он держал путь туда, где жили люди, умеющие врачевать душевные силы и возвращать утраченный покой. Еще в детстве он слышал, что в мире есть такие люди, и вот он отправился на поиски.
После всевозможных лишений и опасностей, он достиг родной деревушки. Деревушка была маленькая, убогая, с обгорелыми плетнями, всюду виднелись обугленные бревна, заново отстроенные хаты как-то робко жались к лесу. Деревня стояла на большой проезжей дороге, и ей часто доставалось и от своих, и от чужих. Приходили поляки и жгли деревушку за то, что она давала приют казакам, казаки делали порой то же самое, заподозрив крестьян в сношениях с ляхами; набегал вихрем татарский наезд — и снова красный петух гулял по соломенным крышам, слизывая скирды хлеба и запасы сена.
Микола Кавун подъехал к самой крайней хатенке и увидеть на дворе старика, чинившего сани. Старик постукивал топором и не заметил приблизившегося запорожца.
— Батько! — обратился к нему путник.
Крестьянин опустил топор и с удивлением повернул белую голову к плетню, из-за которого раздался голос:
— Батько, да разве ж вы меня не признали? — спросил казак.
— Боже мой, да это наш Микола вернулся! — вскрикнул старик и, бросив топор, кинулся к воротам.
— Стара, стара! Иди скорей, сына встречать! — суетился он возле хаты.
В дверях показалась худая, сморщенная, как печеное яблоко, старушка и с радостными слезами бросилась навстречу своему дорогому детищу.
Запорожец обрядил коня и только тогда перешагнул порог хаты.
— Что это с тобой сталось, сыночек? — спрашивала мать, с испугом всматриваясь в худое, изможденное лицо сына.
— Я не знаю, — нехотя ответил казак.
— Ты, может, был ранен или болел крепко?
— Нет, я здоров…
— У тебя совсем другое лицо…
— Это вы отвыкли от меня…
— И глаза не так смотрят… Я бы тебя не узнала в другом месте.
— Как же ты перед новым годом Сечь покинул? Ведь у вас старшину выбирают, — заметил отец.
— Меня кошевой с письмом послал.
— Разве так… А долго у нас погуляешь?
— Нет, мне долго нельзя… Отдохнет конь — и в дорогу.
Перед вечером в хату собралась родня Кавуна, и все громко выражали свое удивление по поводу перемены, происшедшей с молодым казаком. Ведь раньше все его знали, как первого весельчака и затейника, а теперь слова от него не вытянешь.