Остров мужества - Радзиевская Софья Борисовна. Страница 33
— Могу, — радостно отозвался Ванюшка. Но что вырежет — сказать не захотел.
Ларец в Степановых умелых руках получился на славу. Пока он его ладил, Ванюшка трудился над крышкой, как кончил — показал. Лежит на доске нерпа, а перед ней — косатка, пасть зубастую раскрыла, из доски, словно из воды, обозначились пасть и спина.
А Ванюшка, как её вырезал — точно тяжесть какую с себя сбросил: повеселел и скоро не только совсем поправился, а даже вырос, в плечах раздался. Очень этому промысленники обрадовались, потому что короткое лето уже кончалось, подходила суровая грумантская зима, а она только крепким, здоровым под силу.
Глава последняя
КАРБАС!
Легко ли, тяжело ли живётся, а время всё вперёд катится без задержки. Седьмая весна пришла на Грумант. Радостно встретили её зимовщики. Потому что с каждой весной оживала в их сердцах надежда: завиднеется на горизонте ровдужный парус, приплывут друзья и выручат из горького плена.
Сегодня Ванюшка собрался подняться на скалу, что у моря, узнать, не прилетели ли кайры? Яйца кайриные вкусные, не хуже куриных. Соберёшь их, кайры сейчас новых нанесут и птенцов всё равно выведут.
Ванюшка шёл, не торопился. Мать бы на сына поглядела: ростом Степана перегнал, к отцу подравнивается. А недавно в озерко талой воды на себя глянул и застыдился: по щекам, по подбородку не пух, а уж вроде как молодая бородка курчавится. Степану, известно, до всего дело есть, сейчас привязался:
— Эй, Иван, бритвы с карбаса не захватили. Придётся тебе бороду в косу заплетать, чтобы не мешала.
Ванюшка тогда на него рассердился, а сейчас нет-нет по подбородку рукой проведёт, вспомнит и улыбнётся: и правда, растёт… Косу заплетать!.. Ну и Степан!
Усмехаясь, Ванюшка подошёл к крутому обрыву. В воздухе стоял сплошной крик, стон. Птицы тучей вились у стены, что спускается к самой воде узкими уступами. На уступах места мало, и каждая старается захватить себе кусочек, чтобы яйца снести. Вывести детей торопятся. Ванюшка поднял глаза, глянул вдаль на море и вдруг крикнул, кинулся бежать обратно к дому, словно за ним кто гонится.
Дверь избушки распахнул с такой силой, что кормщик вскочил с лавки и за топор схватился: не ошкуй ли ломится, как тогда, в первое утро на острове?
— Ванюшка, ты? — проговорил он в изумлении.
Ванюшка стоял в двери бледный, рукой держался за горло, словно его что душит:
— Тять! — крикнул он и замолчал… — Тять! Там…
— Да ты что? Языка, аль ума решился? — рассердился Алексей. Но всмотрелся в лицо сына и, ничего больше не спрашивая, кинулся к двери.
— Карбас! — крикнул ему вслед Ванюшка, но отец не обернулся: без слов понял.
Ванюшка отнял руку от двери, бросился за ним.
Бежали недалеко: на берегу, наверху обрыва, давно уже сложена куча камней. В неё шест воткнут, а на нём оленья шкура-махалка, чтобы издали, с моря, было заметно. Рядом — куча сухого плавника хитро уложена, чтобы дождь в глубину не протекал, если потребуется скоро зажечь.
Алексей одним духом взбежал на верх обрыва, от солнца приложил руку ко лбу, другую — к сердцу, чтобы не выскочило. Вгляделся: у самого горизонта точка маленькая, то и дело её волны заслоняют. Только поморским глазам такая, кроха видна. А куда она двигается — к ним или от них, — этого и им было не разобрать.
— Дыму! — проговорил Алексей, задыхаясь. Но Ванюшка уже вытащил из-под камня пучок сухих лучинок, что запасены для такого случая.
— Дыму! — повторил Алексей. А сам не шевелился, не сводил глаз с точки у горизонта, точно старался, удержать её взглядом, притянуть к берегу, может быть, последнюю надежду на жизнь, на свободу. Но не выдержал. — Торопись! —крикнул он отчаянно и сам кинулся к куче плавника, над которой уже хлопотал Ванюшка. Изо всех сил стал бить огнивом по кремню, искры сыпались дождём, но дерево, видно, всё же отсырело, разгоралось трудно. Наконец, высокий столб дымного пламени поднялся в неподвижный воздух.
Галька на берегу захрустела под чьими-то быстрыми шагами. Степан! Он дым издалека приметил, взбежал на обрыв, даже пошатнулся. Алексей молча указал ему на точку в океане. Говорить было трудно. Три пары глаз, казалось, только и жили на неподвижных лицах.
В тишине послышался вздох: это вздохнули все трое разом, глубоко, как один.
— Сюда правят! — промолвил кормщик тихо, почти шёпотом.
— Сюда! — повторили Ванюшка и Степан и опять замерли.
Алексей первый очнулся.
— Дыму больше! — крикнул он и кинулся вниз, на отмель, к куче принесённого морем плавника.
В другое время они не решились бы так нерасчётливо тратить драгоценное топливо. Но теперь об этом не было и мысли. Столб дыма поднимался выше, становился гуще, к костру уже трудно было близко подойти. А они, задыхаясь и спеша, тащили на вершину обрыва всё новые куски дерева и шестами толкали их в бушующий огонь.
— Сюда правят! — снова и снова повторял кто-нибудь, и остальные, в увлечении, откликались:
— Сюда!
Других слов не искали: это были самые важные, самые нужные.
А крохотное пятнышко и впрямь росло на глазах и скоро перестало быть пятнышком. Карбас! Он шёл в безветрии, на вёслах, прямо-прямо к острову, на столб дыма, на стоящих около него людей.
На карбасе незнакомый остров уже приметили и решили посмотреть на него, хотя сильно торопились домой, в Архангельск. А тут и дым на человечью беду указал.
— Не наши ли поморы там горе злосчастное встретили, — говорили они и гребли усердно. Но про Алексея Химкова и мысли не было: седьмой год пошёл, как карбас его домой не возвратился.
Подошли к берегу и вовсе удивились: бегут к карбасу трое, волосами заросли, по-чудному в оленьи шкуры наряжены. И кричат, словно бы по-русски, а разобрать трудно: от слёз ничего толком вымолвить не могут и плачут, как малые дети.
— Алексей я, Химков, — выговорил, наконец, сквозь слёзы кормщик. — Алексей. И сын мой Ванюшка. И Степан. А Фёдора Веригина похоронили мы, не стерпел тяжких трудов наших, бедная душа.
Корабельщики высыпали на берег, но толпились молча; вздыхали, переглядывались, словно ждали чего-то.
— Так, так, — проговорил наконец, видно, самый старый из них, высокий седой помор. Подойдя к Алексею, он вдруг крепко ухватил его за плечо. — Крестись! — приказал строго. — Ну…
Изумлённый, Алексей перекрестился,
— Добро! — весело проговорил старик. — Добро! — повторил он, обнял Алексея, крепко хлопнул его по спине и опять отстранился. — Вижу я, взаправду вы люди живые, не оборотни. Зато и спробовал я тебя крестом, старый ты мой друг, Алексеюшка. Не серчай на меня. Который десяток лет в море хожу, а такого чуда не видывал. Жену твою давно вдовой почитаем.
Алексей и сам засмеялся и обнял старого помора, да так, что тот только охнул.
— Признал и я тебя, Никита, браток. И сердца на тебя не держу. Может, на Груманте и сам бы тебя не признал. — Алексей помолчал, ладонью стыдливо вытер глаза. — По правде, сам я надежды уж вовсе решился, — договорил он. — Только молодым про то говорить не смел. Пока у человека надежда в душе живёт, он и сам жив. Пропала надежда — и человек пропал. Потому я сам без надежды мучился, а им надежду сберегал.
Тут корабельщики словно оживились, подбежали и обступили зимовщиков. Видно, и им дедова проверке пришлась по душе, рассеяла сомнения. Знали они и хорошо помнили Алексея и Степана. А всё же, чтобы люди на голом камне шесть лет живы остались — такого на их памяти не бывало. Вот Ванюшку никто признать не мог. И не диво: ушёл он в море зуйком, а видят — на берегу стоит парень с отца ростом и в плечах пошире.
Ванюшка молча смотрел, как обнимались с отцом, со Степаном все ему знакомые. «Мать-то вдовьим платком покрылась», — отдалось в его душе. И вдруг сердце так защемило, как ещё не бывало даже когда плакал ночью в избушке в первые годы.