Тропа к Чехову - Громов Михаил Петрович. Страница 6
1887
4—11 января. Участвовал во Втором съезде русских врачей имени Н. И. Пирогова.
14 января. Написал М. В. Киселевой: «В новогодних нумерах все газеты поднесли мне комплимент…»
17 января. В день своих именин написал брату, Ал. П. Чехову: «Рад бы вовсе не работать в «Осколках», так как мне мелочь опротивела. Хочется работать покрупнее или вовсе не работать».
Февраль. У Чехова – В. Г. Короленко (проездом из Нижнего Новгорода в Петербург).
Март. А. С. Суворин предложил Чехову издать сборник рассказов, напечатанных в «Новом времени».
18 марта. В письме к Суворину – о намерении посвятить новую книгу («В сумерках») Д. В. Григоровичу.
Путешествие в детство
2 апреля. Уехал на юг, Чтобы обновить впечатления от степи. Побывал в Таганроге, Рагозиной Балке, Новочеркасске, Славянске, на хуторе у П. А. Сергеенко в Екатеринославской губернии, Святых Горах. Путешествие продолжалось полтора месяца.
Эта поездка по Донским степям и Приазовью, связанная с замыслом повести «Степь», отразилась в письмах, напоминающих подробный дневник: путевые зарисовки чередовались здесь с воспоминаниями детства, и, как тому и следовало быть, реальность мало походила на воспоминания. Тот, кто вырос или бывал в Приазовских степях, кто видел их в июльские знойные дни, когда ветер пересыпает на проселке змеистые барханчики пыли, похожей на черную пудру, а вокруг ни кустика, ни цветка, ни единой зеленой травинки, тот знает, как непривлекательна и безотрадна в разгаре лета настоящая – так сказать, «дочеховская» – степь. В повести очень мало этнографического: ее поэтическая содержательность, жалоба ее трав, ее зарницы, грозы, древние дороги и сказочные великаны, крылья мельницы и одиночество тополя – все это уходит в глубины времен, к вечным истокам наших сказок и мифов. В этом смысле можно сказать, что Чехов создал и саму степь: столь одушевленной, таинственной и прекрасной она была, может быть, только в памятниках нашей словесности, сохранившихся от незапамятных времен.
Ниже приводятся отрывки из писем Чехова.
«7 апреля. Харцызская. 12 часов дня. Погода чудная. Пахнет степью, и слышно, как поют птицы. Вижу старых приятелей – коршунов, летающих над степью…
Курганчики, водокачки, стройки – всё знакомо и памятно… Погода чертовски, возмутительно хороша. Хохлы, волы, коршуны, белые хаты, южные речки, ветви Донецкой дороги с одной телеграфной проволокой, дочки помещиков и арендаторов, рыжие собаки, зелень – всё это мелькает, как сон…
…Видно море. Вот она, ростовская линия, красиво поворачивающая, вот острог, богадельня, дришпаки, товарные вагоны… гостиница Белова, Михайловская церковь с топорной архитектурой… Меня встричаить Егорушка, здоровеннейший парень, одетый франтом: шляпа, перчатки в 1 р. 50 к., тросточка и проч. Я его не узнаю, но он меня узнает. Нанимает извозчика, и едем. Впечатления Геркуланума и Помпеи: людей нет, а вместо мумий – сонные дришпаки и головы дынькой. Все дома приплюснуты, давно не штукатурены, крыши не крашены, ставни затворены… С Полицейской улицы начинается засыхающая, а потому вязкая и бугристая, грязь, по которой можно ехать шагом, да и то с опаской. Подъезжаем…
– Ета, ета, ета… Антошичька…
– Ду-ушенька!
Возле дома – лавка, похожая на коробку из-под яичного мыла. Крыльцо переживает агонию, и парадного в нем осталось только одно – идеальная чистота. Дядя такой же, как и был, но заметно поседел. По-прежнему ласков, мягок и искренен. Людмила Павловна, «радая», забула засыпать дорогого чая и вообще находит нужным извиняться и отбрехиваться там, где не нужно. Смотрит подозрительно: не осужу ли? Но при всем том рада угостить и обласкать. Егорушка – малый добрый и для Таганрога приличный. Франтит и любит глядеться в зеркало. Купил себе за 25 р. женские золотые часы и гуляет с барышнями. Он знаком с Мамаки, с Горошкой, с Бакитькой и другими барышнями, созданными исключительно для того только, чтобы пополнять в будущем вакансии голов дыньками. Владимирчик, наружно напоминающий того тощего и сутуловатого Мищенко, который у нас был, кроток и молчалив; натура, по-видимому, хорошая. Готовится в светильники церкви. Поступает в духовное училище и мечтает о карьере митрополита. Стало быть, у дяди не только своя алва, но будет даже и свой митрополит. Саша такая же, как и была, а Леля мало отличается от Саши. Что сильно бросается в глаза, так это необыкновенная ласковость детей к родителям и в отношениях друг к другу. Ирина потолстела. В комнатах то же, что и было: портреты весьма плохие и Коатсы с Кларками, распиханные всюду. Сильно бьет в нос претензия на роскошь и изысканность, а вкуса меньше, чем у болотного сапога женственности. Теснота, жара, недостаток столов и отсутствие всяких удобств. Ирина, Володя и Леля спят в одной комнате, дядя, Людмила Павловна и Саша – в другой, Егор в передней на сундуке; не ужинают они, вероятно, умышленно, иначе их дом давно бы взлетел на воздух. Жара идет и из кухни, и из печей, которые всё еще топятся, несмотря на теплое время… Не люблю таганрогских вкусов, не выношу и, кажется, бежал бы от них за тридевять земель.
Дом Селиванова пуст и заброшен. Глядеть на него скучно, а иметь его я не согласился бы ни за какие деньги. Дивлюсь: как это мы могли жить в нем?! Кстати: Селиванов живет в имении, а его Саша в изгнании…
Напиваюсь чаю и иду с Егором на Большую улицу. Вечереет. Улица прилична, мостовые лучше московских. Пахнет Европой. Налево гуляют аристократы, направо – демократы. Барышень чертова пропасть: белобрысые, черноморденькие, гречанки, русские, польки… Мода: платья оливкового цвета и кофточки. Не только аристократия (т. е. паршивые греки), но даже вся Новостроенка носит этот оливковый цвет. Турнюры не велики. Только одни гречанки решаются носить большие турнюры, а у остальных не хватает на это смелости.
Вечером я дома. Дядя облачается в мундир церковного сторожа. Я помогаю ему надеть большую медаль, которую он раньше ни разу не надевал. Смех. Идем в Михайловскую церковь. Темно. Извозчиков нет. По улицам мелькают силуэты дришпаков и драгилей, шатающихся по церквям. У многих фонарики. Митрофаньевская церковь освещена очень эффектно, снизу до верхушки креста. Дом Лободы резко выделяется в потемках своими освещенными окнами.
Приходим в церковь. Серо, мелко и скучно. На окнах торчат свечечки – это иллюминация; дядино лицо залито блаженнейшей улыбкой – это заменяет электрическое солнце. Убранство церкви не ахтительное, напоминающее Воскресенскую церковь. Продаем свечи. Егор, как франт и либерал, свечей не продает, а стоит в стороне и оглядывает всех равнодушным оком. Зато Владимирчик чувствует себя в своей тарелке…
Крестный ход. Два дурака идут впереди, машут бенгальскими огнями, дымят и осыпают публику искрами. Публика довольна. В притворе храма стоят создатели, благотворители и почитатели храма сего, с дядей во главе, и с иконами в руках ждут возвращения крестного хода… На шкафу сидит Владимирчик и сыплет в жаровню ладан. Дым такой, что вздохнуть нельзя. Но вот входят в притвор попы и хоругвеносцы. Наступает торжественная тишина. Взоры всех обращены на о. Василия…
– Папочка, еще подсыпать? – вдруг раздается с высоты шкафа голос Владимирчика…
Еду к Еремееву, не застаю и оставляю записку. Отсюда к m-me Зембулатовой. Пробираясь к ней через Новый базар, я мог убедиться, как грязен, пуст, ленив, безграмотен и скучен Таганрог. Нет ни одной грамотной вывески, и есть даже «Трактир Расия»; улицы пустынны; рожи драгилей довольны; франты в длинных пальто и картузах, Новостроенка в оливковых платьях, кавалери, баришни, облупившаяся штукатурка, всеобщая лень, уменье довольствоваться грошами и неопределенным будущим – всё это тут воочию так противно, что мне Москва со своею грязью и сыпными тифами кажется симпатичной…
6 апрель. Просыпаюсь в 5 часов. Небо пасмурно. Дует холодный, неприятный ветер, напоминающий Москву. Скучно. Жду соборного звона и иду к поздней обедне. В соборе очень мило, прилично и не скучно. Певчие поют хорошо, не по-мещански, а публика всплошную состоит из баришень в оливковых платьях и шоколатных кофточках…»