Тишина - Бондарев Юрий Васильевич. Страница 3
— «Мороз и солнце — день чудесный», — поглядывая по сторонам, пробормотал Константин. — Какую-нибудь машину бы, дьявола, поймать. Хорошо было дворянам раскатывать на тройках, под волчьей полстью! — Он потер одно ухо, потом другое, говоря быстро: — Я тоже под разрывными вспоминал милую старину. Тепло, настольная лампа, вьюга за окном, папироса и томик Пушкина… Сто-ой! — заорал он и махнул рукой. — Стой, бродяга!
«Эмка», плотно заиндевевшая от радиатора до крыльев, пронеслась мимо, покатила в глубину белого провала — улицы. Там, в конце этого провала, над снежной мглистостью, над мохнатыми трамвайными проводами висело оловянное декабрьское солнце.
— На кой тебе машина? — сказал Сергей. — Доберемся пешком. Потопаем по морозцу, Костька.
— В такую погоду хорошо ослам, — захохотал Константин, усики его поседели от инея, лицо, ошпаренное холодом, стало красным. — Идет себе и занимается гимнастикой ушей. Я, к сожалению, двигать ушами не в силах.
— Опусти ушанку. Не на полковом смотру.
— Иди ты… знаешь куда? Видишь, попадаются хорошенькие женщины. После войны стало больше красивых женщин… Я прав, девушка?
Константин ласково подмигнул бегущей навстречу по тротуару высокой девушке — полы потертого пальто колыхались, мелькали узкие валенки, под шерстяным платком — бело опушенные инеем ресницы, нажженные морозом щеки. Она не ответила, только с выражением, похожим на улыбку, пробежала мимо.
Константин заинтересованно оглянулся, потирая ухо кожаной перчаткой.
— Природа иногда создает, а, Сережка? Иногда смотрю, и грустновато становится, ей-богу. Меня хватило бы на всех. — Он взглянул на Сергея оживленно. — Ладно, заскочим в забегаловку. Симпатичный павильончик. Тут, недалеко. Погреемся.
Деревянный павильончик, синея крышей, виднелся в глубине заваленного метелью бульвара. На пышных от вчерашнего снегопада липах каркали вороны, сбивали снег — белые струи стекали по ветвям. Забегаловка в этот утренний час была свободной, разрисованные морозом стекла сумеречно затемняли ее. Кисло пахло устоявшимся табачным перегаром, холодным пивом. За стойкой, опершись локтями, в халате поверх пальто стояла широкая в плечах продавщица, игривым голосом разговаривала с молодым парнем, пьющим пиво, — шинель без погон горбилась на его спине, к стойке прислонен костыль.
— Привет, Шурочка! — воскликнул Константин на пороге. — Холодище адово, а вроде посетителей нема! Один Павел тебя, что ль, тут веселит? А ну-ка налей нам по сто граммов коньячку для приличия!
— Здравствуй, Костя! На работку собрался с самого ранья? Мороз-то надерет сегодня…
Женщина, не без кокетства улыбаясь чуть подкрашенными губами, зазвенела на мокрой стойке стаканами, повернувшись толстым телом, погрела ладони над огненной электрической плиткой. Красными пальцами взяла коньячную бутылку. Парень поставил недопитую кружку, детски светлые глаза настороженно обежали фигуру Сергея, задержались на погонах.
— Познакомьтесь — мой школьный друг Сергей! Капитан артиллерии, весь в орденах, хлебнул дыма через край, — представил Константин, перчаткой смахивая крошки со стола. — Шурочка, мы торопимся!
Парень подхватил костыль, ковыльнул к Сергею, протянул жилистую руку, сказал:
— Павел. Сержант. Бывший шофер. При «катюшах». — И озадаченно спросил: — А ты капитан? Когда же успел? С какого года? Лицо-то у тебя…
— С двадцать четвертого, — ответил Сергей.
— Счастли-и-вец, — протянул Павел и повторил тверже: — Счастливец… Повезло.
— Почему счастливец?
— Я, брат, по этим врачам да комиссиям натаскался, — заговорил Павел с хмурой веселостью. — «С двадцать четвертого года? — спрашивают. — Счастливец вы. К нам, — говорят, — с двадцать четвертого и двадцать третьего года редко кто приходит». А я с двадцать третьего… Ранен был, капитан, нет?
— Три раза.
— Все равно счастливец, — упрямо повторил Павел. — Только оно, капитан, счастье-то, по-разному выходит…
— Эй, хватит там про счастье! Его как подарки на елке не раздают! — крикнул Константин, раскладывая на тарелке бутерброды. — Садись, Сережка! А ты, Павел?
— Нет, не буду я. Пива можно, — ответил Павел, садясь возле Сергея и вытянув левую ногу. — Нельзя мне с градусами пить. Спотыкнешься еще. Я ногу лечу. По утрам часа два гимнастику ей делаю.
— А что с ногой? — спросил Сергей.
— Так. Ничего. Осколком под Кенигсбергом. А работать надо?.. — вдруг спросил он высоким голосом. — Работать-то надо? Как же жить? И вот тебе оно, капитан, мое счастье… Куда ни кинь — везде клин. Ни в грузовые, ни в такси не берут. Кому нужен я? Нога… Как жить? Вот и говорю: счастливец ты, капитан, — с откровенной завистью сказал Павел, жадно осушил кружку, перевел дух, раздувая ноздри коротенького носа.
— Завидовать мне нечего, — сказал Сергей. — Профессии никакой. Десять классов и четыре года войны.
— Ты бы, дорогой Павлик, на курсы бухгалтеров поступал. Сам читал объявления, — сказал Константин. — Милая, тихая профессия. Счеты, накладные, толстая жена. У бухгалтеров всегда толстые жены, много детей. Верно, Шурочка? — Он подошел к стойке, бросил новенькую, шуршащую сотню перед улыбающейся продавщицей, ласково потрепал ее по розовой щеке. — Сдачу потом, Шурочка.
— Счастливцы, — упорно бормотал Павел, глядя в пол. — Эх, счастливцы…
— Ты хочешь сказать — ни пуха ни пера? — спросил Константин. — Тогда — к черту!
Они вышли на морозный воздух, на яркое зимнее солнце.
Рынок этот был не что иное, как горькое порождение войны, с ее нехватками, дороговизной, бедностью, продуктовой неустроенностью. Здесь шла своя особая жизнь. Разбитные, небритые, ловкие парни, носившие солдатские шинели с чужого плеча, могли сбыть и перепродать что угодно. Здесь из-под полы торговали хлебом и водкой, полученными по норме в магазине, ворованным на базах пенициллином и отрезами, американскими пиджаками и презервативами, трофейными велосипедами и мотоциклами, привезенными из Германии. Здесь торговали модными макинтошами, зажигалками иностранных марок, лавровым листом, кустарными на каучуковой подошве полуботинками, немецким средством для ращения волос, часами и поддельными бриллиантами, старыми мехами и фальшивыми справками и дипломами об окончании института любого профиля. Здесь торговали всем, чем можно было торговать, что можно было купить, за что можно было получить деньги, терявшие свою цену. И рассчитывались разно — от замусоленных, бедных на вид червонцев и красных тридцаток до солидно хрустящих сотен. В узких закоулках огромного рынка с бойкостью угрей шныряли, скользили люди, выделявшиеся нервными лицами, быстрым мутно-хмельным взглядом, блестели кольцами на грязных пальцах, хрипло бормотали, секретно предлагая тайный товар; при виде милиции стремительно исчезали, рассасывались в толпе и вновь появлялись в пахнущих мочой подворотнях, озираясь по сторонам, шепотом зазывая покупателей в глубину прирыночных дворов. Там, около мусорных ящиков, собираясь группами, коротко, из-под полы, показывали свой товар, азартно ругались.
Рынок был наводнен неизвестно откуда всплывшими спекулянтами, кустарями, недавно демобилизованными солдатами, пригородными колхозниками, московскими ворами, командированными, людьми, покупающими кусок хлеба, и людьми, торгующими, чтобы вечером после горячего плотного обеда и выпитой водки (целый день был на холоде) со сладким чувством спрятать, пересчитав, пачку денег.
Морозный пар, пронизанный солнцем, колыхался над черной толпой, все гудело, двигалось, сновало; выкрики, довольный смех, скрип вытоптанного снега, крутая ругань, звонки продаваемых велосипедов, звуки аккордеонов, возбужденные, багровые от холода лица, мелькание на озябших руках коверкотовых отрезов, пуховых платков — все это, непривычное и незнакомое, ослепило, оглушило Сергея, и он выругался сквозь зубы. На какое-то мгновение он почувствовал растерянность.
Тотчас его сжала и понесла толпа в своем бешеном круговороте, чужие локти, плечи, оттеснив, оторвали Константина, уволокли вперед, голоса гудели в уши назойливо и тошно: