Эхо (Сборник) - Нагибин Юрий Маркович. Страница 12
Я не слышал, как метнулся прочь Ленька, как кто-то подошел и стал за моей спиной, погасив своей тенью блеск росы на цветах и травах. Я видел эту тень, но не придал ей значения, исполненный рвения и тихого счастья новой дружбы. Сперва был оглушительный удар по уху, затем ноги мои отделились от земли, окружающий мир заплясал передо мной, а в спину колюче и страшно уперлась борода. Охваченный ни с чем не сравнимым ужасом, я извивался, рыдал, уверяя сперва терзавшего меня бородача, затем многих набежавших людей, что я хороший и честный мальчик, отродясь не залезавший в чужие сады, сын инженера и внук врача.
И этот гадкий, трусливый лепет подействовал: я очутился на земле, и большие грубые руки на моих плечах полегчали, ослабили хватку. И тогда я увидел их всех, как в страшном, но пронзительно-ясном сне: толстого лысого человека в пижаме, рослую толстую женщину в бордовом стеганом халате, толстого сонного мальчишку, тощую-тощую, пепельноволосую, похожую на мокрого воробья «мириканку», старуху няньку с оплывшим лицом, «заживалок» и всех остальных. И еще я увидел Леньку: он стоял под кустом бузины, потупив ржавую голову и редко взблескивая глазами, у ног его валялись тюльпаны. С двух сторон к нему подступали кучер в плисовых штанах и кривой сторож. Почему Ленька не пытался спастись? Я понял это позже, сложив воедино короткие промельки видения в тьме охватившего меня страха. Сперва Ленька метнулся к забору, но кучеров сын отрезал его от щели, тогда он повернул к калитке, но путь ему заступили кучер и сторож. Он кинулся было в сторону дачи — оттуда уже валила целая толпа. И Ленька не то чтобы сник, сдался — другим противникам он задал бы работу в этом большом, заросшем саду, но этим не захотел дать наслаждения травли и победы. Он просто швырнул им себя, как кость.
Два здоровенных мужика кинулись на Леньку, заломили ему руки за спину и подтащили к хозяевам. С ненужной суетой, мешая друг другу, они стащили с него штаны, эти убогие «ни к селу ни к городу». Мне подумалось, что его будут сечь, я рванулся к нему, но бородач сжал, смял меня своими лапищами. Видать, та же догадка пронизала Леньку, он страшно завыл и штопором — к земле — стал вывинчиваться из цепких рук. Сторожу, державшему его шиворот, больно закрутило пальцы, и он выпустил ворот Ленькиной рубахи; изловчившись, Ленька лягнул кучера в пах и едва не вырвался, но тут на него черной стаей бросились все «заживалки»…
Никто не думал сечь Леньку: за это пришлось бы отвечать. Они придумали куда более жестокую, унизительную, а для них безопасную кару. Кучер и кривой сторож набили Ленькины штаны молодой, светло-зеленой, донельзя стрекучей крапивой, натянули их на Леньку, застегнули и туго-натуго перепоясали старым матросским ремнем. А затем, дав легкий подзатыльник, отпустили на все четыре стороны. Я до сих пор помню, как они все смеялись, когда Ленька двинулся к калитке, с шутовской галантностью распахнутой перед ним кривым сторожем. Томно, в нос, похохатывала хозяйка; неумело, будто в непривычку, вторил ей муж; захлебывался, корчился сынок; истово гоготали кучер с бородатым отпрыском; высмеивал мелкие слезы из кривого глаза сторож; дружно, старательно повизгивали «заживалки»; даже нянька посмеивалась, мотая старой головой; чуть натужно ухмылялась кухарка. Лишь старенький воробышек — «мириканка» не принимала участия в общем хоре, худенькое лицо ее болезненно сморщилось. Но вскоре смех затих. А чего было смеяться? Легкой, свободной, небрежной походкой стройный мальчик уходил по усыпанной красным, крупнозернистым песком дорожке. Если б Ленька корчился, плакал, пытался освободиться от палящей начинки штанов, впивавшейся мириадами крошечных шипов в самую нежную, лишенную защитной огрубелости плоть, если б хоть поежился, хоть почесался разок!.. Но Ленька шел не спеша, будто в штанах у него не крапива, а лепестки тюльпанов; вот он поднял сахарный голыш и швырнул в сороку, сидевшую на островершке ели, вот наподдал носком ботинка старый теннисный мяч. И карателям стало вовсе не смешно, скорее досадно и вроде бы сумрачно. А бородач сорвал стебель крапивы и провел ладонью по листьям — видно, подумал, что это какой-то особый, нестрекучий сорт. Но его-таки ожгло, я он выронил крапиву, облизал ладонь большим, желто-обметанным языком, и взгляд его стал пасмурен и задумчив.
Отпустили и меня, прочтя какую-то вонючую мораль. Я нагнал Леньку уже за калиткой. Лицо у него было белое, а под глазами как углем намазано. Я сказал:
— Бежим, Ленька!
Он не отозвался. Он шел так же неторопливо, чуть волоча ноги, — наверное, думал, что за ним подглядывают.
Мы перешли булыжное шоссе и, оказавшись за насыпью, потеряли дачу из виду. Я сказал:
— Бежим?
Он опять промолчал. Мы миновали сосновую рощицу, спустились в балку, где протекал пересыхающий в засуху, а сейчас, после затяжных дождей, полный и быстрый ручей. Вода бурлила, завихряясь возле коряг и крупных скользких камней, намывала жирную пену на берег. Ленька снял штаны и стал вытряхивать крапиву. Жутко было глядеть на его воспаленную, багровую, в волдырях кожу.
Ленька вошел в ручей и некоторое время стоял недвижно, предоставляя воде обтекать его тело, потом осторожно растер живот и бедра. Почему-то мне показалось, что купание не принесло ему облегчения. Он вылез, еще раз встряхнул свои штаны, посмотрел их на свет и повыдергал застрявшие шипы. Лишь после этого он оделся.
— Знаешь, а колючки у крапивы стеклянные, — сообщил я, словно это могло ему помочь.
Ни слова в ответ, я для него просто не существовал. И вдруг я увидел, что Ленька улыбается. Странной и опасной была его улыбка: краешки темных, спекшихся губ туго оттянуты книзу. Он глядел поверх моей головы, поверх леса, в какую-то ему одному ведомую даль: там пылали пожары, гремели выстрелы и, обливаясь кровью, шел в последний, смертный бой его отец.
Как был спасен Мальмгрен
Считается, что июнь 1928 года я и мои летние друзья во главе с Большим Вовкой провели на даче под деревней Акуловкой. Но по правде человеческого сердца — а это ведь главная правда, — мы обитали во льдах Арктики, на дрейфующей льдине, на Шпицбергене, на палубе могучего ледокола, разламывающего носом громады льдов. Все жители планеты Земля с замиранием сердца следили за ледовой трагедией злосчастной экспедиции итальянского аэронавта Умберто Нобиле, и наш детский акуловский микромир не отставал от большого мира взрослых.
Мы не пропускали в газетах ни строчки, ни слова об отважной работе спасения, в которой принимали участие люди всей земли. Мы забросили наши любимые игры, даже в красную кавалерию перестали играть. Мы были то красинцами, то малыгинцами, летали на разведки с Чухновским, погибали с Амундсеном, торжествовали с летчиком Лундборгом, когда он, совершив дерзкую посадку на льдине, вывез раненого генерала Нобиле в Кингсбей. Каждый из нас в пылком воображении своем был и Самойловичем, и профессором Визе, и Чухновским, и Бабушкиным, и капитаном Эгги, и старпомом Пономаревым, и Амундсеном, и счастливцем Лундборгом, и смелым, невезучим Рийсер Ларсеном. Но одно дело — в воображении, другое — в игре, обретшей серьезность жизни. Тут было не так просто стать, кем ты хочешь. За право быть Чухновским, главным героем Красинианы, — это он нашел Мариано и Цаппи, считавшихся погибшими, — я два раза дрался с Большим Вовкой. Мой соперник был старше, выше и тяжелее, Чухновским стал он, а я — бортмехаником Шелагиным, первым заметившим на маленькой обтаявшей льдине три черные фигурки. Потом оказалось, что там находились лишь Цаппи и Мариано, доктор Фин Мальмгрен, отморозивший ногу, был брошен капитаном ди-корветто много раньше в ледяном гроте. Третье черное пятнышко, принятое Шелагиным за человеческую фигуру, было меховыми брюками Мариано, расстеленными на снегу его товарищем для привлечения внимания с воздуха.