Утро Московии - Лебедев Василий Алексеевич. Страница 71

– Сколько ложил? – спросил Ждан Иваныч, косясь на приказного сторожа, притворявшего завалившуюся воротню.

– Два рубля, одиннадцать алтын без денги! А большому стольнику не смею напредь нести, потому что не слышу про него ни одного слова похвальна, зело-де нестоятелен. Чего делати, Ждан? Отчего в сем приказе так?

– Се, разумею, вашему челобитью помешка великая от челобитчиков иных, кои не в погорельстве пребывают. Подарки от них великие, и грамоты им тотчас дают. Где ночуете?

– Во Хамовниках подводы оставлены, а сами тут, на приказной конюшне, уйти не смеем – дьяка опасаемся упустить, – ответил Пчёлкин и вдруг будто спохватился: – А ведь Гаврила Ломов на Москву наехал с рыбьим зубом!

Старый кузнец задумался.

– Брат твоего ученика, Андрея! С его женой, с Анной, приехал. Отец и сын у него сгорели, а она вот жива.

– А где Андрей-то?

– Молва шла, будто сгинул с самозваным царевичем, а иные твердят, будто в чужие земли подался, за море. А ты уж домой?

Ждан Иваныч не ответил. Он снял шапку, поклонился мужикам и, непонятно чем расстроенный, пошел в сумерки к литейному двору. «Не прознал бы Шумила, что Анна на Москве, он ведь с ума отойдет. Право, с ума отойдет…» – думал старик, и мысли эти не покидали его даже на литейном дворе, когда он рассматривал, ощупывал валы, колеса, гири часового механизма.

Глава 20

В канун Вербного воскресенья не было покоя и благочестия ни в патриарших палатах, ни во дворце царя. Нежданно-негаданно поперек служб, поперек всех церковных и царевых забот снова легла забота о бойных часах.

На утреннем боярском сидении дьяк Посольского приказа ошарашил всех неожиданным известием: в Персии, во дворце шаха, появились бойные часы, а стоит при тех часах русский человек! Кто таков? Откуда? По слухам выяснилось, что человек тот будто бы проехал в Персию с английскими гостями.

– Кто велел ему?! – взбеленился царь.

Дума приумолкла. Понимали бояре, как неприятно юному царю это известие.

– Персы Русь на русском же человеке объехали, – заметил Морозов угрюмо, будто жару подкинул.

– А как живо наше часомерье? Где звон?! – воскликнул уже и патриарх. Он теперь ждал бойные часы с большим нетерпением, чтобы в случае женить бы сына на иноземной царевне было чем похвастать.

Соковнин петухом выскакнул чуть не на середину палаты, подушку не успел на животе поддернуть, заговорил:

– Ныне поутру пожитной кузнец челом бил: из чего-де стрелу часовую делати станет – из меди, из железа, глазурью ли крыть?

– Из золота! – притопнул царь серебряной подковкой. – Где казначей?

Мстиславский, Татев, Трубецкой кинулись искать казначея. Михаил не усидел на своем масстате, ушел к себе, и сидение кончилось неожиданно скоро. Патриарх подозвал Соковнина и велел подстегнуть мастеров часового дела, а за золотом для часовой стрелы прислать Галовея, опасаясь, что Ждан Виричев пропьет такое богатство.

– Громогласно речи холопям своим, окольничий Соковнин, коль к Покрову не озвоннится богоспасаемый град Москва, быти тем мастерам часовой хитрости на плахе!

Патриарх ушел за сыном, и вскоре они вместе шли по двору к каменной палате под двускатной крышей и с вышкой над нею – к казнохранилищу. Позади шли казначей, два путных дворянина, два подключника. По бокам шли рынды. Поодаль – десятка три служивых дворян Стремянного полка, сверкающие протазанами. Загремели замки, отворили тяжелые, кованые двери и зажгли свечи. Михаил сам проверил печати на мешках с золотом и велел отвесить пуд на часовую стрелку.

– Добро оку благоволит, – проговорил патриарх, указывая сыну на дубовые, кованные золоченой прорезной жестью сундуки.

В них лежали золотые и серебряные вещи – те, что остались от нашествия 1612 года, и те, что набрались за последнее время. С особым волнением Михаил осмотрел старинный меч князя Мстислава, доспехи царя Ивана Грозного, золотые водосвятные чаши, серебряные тазы и бочки.

Патриарх подал сыну мамонтовый посох, но Михаил рассеянно поставил его к сундуку, а в руки взял и понес с собой во дворец ларчик из янтаря. На пороге он оглянулся на богатство, ежегодно стекавшееся сюда со всей Руси – от Сибири до западных границ и от земли карельской до Астрахани, – и велел затворять двери. С Красного крыльца он увидел, что к башне Флора и Лавра тянутся через Никольские ворота подводы, груженные чем-то тяжелым.

То Соковнин торопился перевезти для Виричевых все заготовки с литейного двора.

Флоровская башня оделась в леса. Несколько десятков работных людей поднимали валы и колеса наверх. Мелкие – по лестницам, крупные – через стены, через разобранный верх башенного четверика. А когда они уходили – по ночам, вечерами, по воскресеньям и на утреннем зоревом свете, – Ждан Виричев оставался со своими помощниками, отгонял сомнения и работал до седьмого пота. Уже был утвержден в стенах большой вал. Уже поворачивалось большое колесо. Уже висела цепь, готовая принять на свои крючья огромные гири, но работы еще было – тьма. Виричевы теряли счет времени. По утрам, экономя время, старик выбегал помолиться в деревянную церковушку «на костях», приткнувшуюся к стене у самой башни, и то из опаски, что донесут патриарху на его безбожие. Кара за это полагалась суровая и однажды уже не миновала.

Как-то выдался славный весенний день, не очень солнечный, но теплый и безветренный. В проемы бойниц не сквозило, и Виричевы, радуясь, что работа спорится, забыли обо всем на свете. Старшие возились внизу, а Алешка с кувшином каленого конопляного масла лазал по верхнему валу и смазывал все ходовые части. Он заметил через бойницу огромную массу народа на Пожаре, засмотрелся, стараясь разобраться, в чем там дело, но дед, совсем размотавший нервы в работе, так его отругал, что парнишка затих и работал, как старательный мышонок.

– Эва, приумолк! Поворачивай колесо-то, а не то масло стечет, смекай! – покрикивал дед меж ударами молота. Он совсем упустил из виду, что сегодня Вербное воскресенье, а в этот день грех работать.

А с Пожара все сильней доносились крики, и если бы не стук по железу, наполнивший всю башню, не усидеть бы Алешке – так заманчиво гомонился за стенами московский люд.

Вдруг на лестнице послышался стукоток кованых стрелецких каблуков, мелькнули красные вершки их шапок, и вот уже толпа стрельцов ввалилась на пятый этаж башни.

– Нечестивое племя! – орали они.

– К патриарху тащи!

– Недосуг. Мы сами! – грозно прошипел десятник и принялся пороть старого кузнеца ременной плетью.

Шумила в этот момент стоял на лестнице и намертво крепил в пробоине стены конец среднего вала. Пока он соображал, что там, внизу, за шум, к его лестнице подбежали несколько человек и тоже хотели учинить над ним расправу, но десятник помнил силу Шумилы в кулачных боях за Ваганьковом и на льду Москвы-реки еще в ту, первую, зиму и не решился выдернуть лестницу из-под ног кузнеца. Зато остальные кинулись к Алешке, но тот был высоко. Когда один из стрельцов попытался достать его протазаном, парнишка смекнул, что дело плохо, и чертенком пробрался выше по валу, ухватился за какую-то перекладину и забрался на большой часовой колокол.

У Алешки в этот момент вырвался кувшин с маслом, разбился о вал, и черепки посыпались вниз, на стрельцов. Масло попало им на кафтаны и продолжало капать с вала, с колес. В злобе они снова накинулись на старика и, отхлестав его напоследок, торопливо скатились вниз.

– Давай, давай скороспешно! – слышался с лестницы голос десятника. – Патриарх на осляти поехал!

Из ворот главной, Флоровской башни выехал на маленькой лошадке патриарх. Лошаденка была замаскирована под ослика: ей были искусно подвязаны длинные уши из жесткой сыромятной кожи. Патриарх сидел по-женски – боком, изображая въезд Христа в Иерусалим, но самым необыкновенным было то, что сам царь вел лошадь под уздцы, как послушный раб.