Соболя - Фраерман Рувим Исаевич. Страница 10

С открытым, широким лицом, худощавый, ловкий, он никогда не жаловался на усталость. Винчестер за его плечами лежал, как пришитый. Олешек не клал его, как партизаны, на вьюк. И постель свою — кабарожью шкуру — нес подмышкой. Он жалел оленей.

А путь становился все тяжелей.

Целый день поднимались на сопку, заросшую низким кедровым сланцем. Ползучие кусты, точно хмель, цеплялись друг за друга и покрывали склон сплошной корой. Олешек пошел по зыбким, пружинящим кустам, как акробат по сетке. Олени на подъеме долго выбирали, куда поставить копыто; от усилий капли крови выступали на раковинах ноздрей; шерсть прилипала к кедровым шишкам, еще неспелым, клейким от смолы. Партизаны продирались через кедровник, как по глубокому снегу. И, когда, наконец, поднялись, нашли на высоте болото. Даже Олешек крикнул от злости и ударил оленя ногой.

Те же лиловые ирисы качались и здесь, над ржавыми лужами. Шелестели кусты голубики. Душила мошкара.

Ким упал на землю и приложил к луже мгновенно распухшие от укусов губы. Партизаны замотали лица и руки бинтами, и бинты тотчас же почернели от гнуса. Никто не нагнулся, чтобы набрать голубики. Олени закрыли глаза, сжали ноздри и, гремя вьюками, бросились через болото вперед. Люди бежали за ними. Мошкара беззвучно толклась над головами. Олешек поминутно оглядывался — не упал ли кто-нибудь. Крепки были красные, он гордился ими.

Ночевали на противоположном склоне, поросшем ельником. Болото осталось позади. Но гнус и комары не исчезали.

Олешек развел дымокур, окружив его жердями, чтобы защитить от оленей. Они не отходили от огня, жались к дыму, топтали горящие сучья. Пахло паленым рогом и шерстью.

Усталые партизаны с распухшими лицами засыпали не надолго и просыпались для новых мучений. Звон стоял от комаров. Жажда их была так же велика, как и страдания людей. Хоть раз напиться крови за время короткой жизни! Ничего живого не было кругом. И когда утром Небываев снял свою парусиновую рубаху и штаны, чтобы вытряхнуть набившуюся золу, партизаны с удивлением обступили его. Он был татуирован. Будто портной покроил на его теле одежду и отметил кровавым мелком. Комары жалили по шву.

Они были страшней, чем голод. И, не дав подкормиться оленям, партизаны ушли.

После перевала места стали веселей. Тайга лежала под ногами дугой, закипая под ветром. Черными клубами она катилась вниз по ущельям. Тайга! Олешек торопил. Тайга, она казалась теперь благодатной. Но это был только обман. Она приняла их так же сурово, как и горы.

Все утро продирались сквозь лес, поваленный бурей. Пихты и лиственницы лежали крест-накрест. Два урагана пронеслись над ними. Один повалил на север, другой — на восток. Мелкий кустарник бряцал, как железо, скрывая ямы, наполненные черной водой. Олени ломали ноги. Их прирезывали и мясо тащили с собой. Люди тонули в древесной гнили.

В полдень наткнулись на участок горелого леса и остановились перед странным зрелищем: ели возвышались голые и белые, как кости. Пожар случился весной, во время движения соков. Огонь прошел по верхушкам, съел бородатый мох, свисавший с ветвей, и затих. Поджаренная кора отвалилась, обнажив блестящую заболонь. Она сверкала под солнцем, чуть розовея, как фарфор. Отряд вошел в этот серебряный лес. В нем еще держался запах гари. Люди тащились под звон обнаженных вершин, певших, как струны.

Миновали и это. А впереди снова открывались ущелья, полные до краев тайгой. Олешек нашел помет медведя и радостно крикнул:

— Амака [7], дедушка, не бойся нас, мы жалкие люди!

Перед закатом, далеко на скале, увидели горных баранов. Они мчались и падали с кручи вниз головой. Казалось, только спуститься — и найдешь там груду бараньего мяса.

Но Олешек говорил:

— Это амака, дедушка, гонит их, и они обманывают его, как и нас. У барана рога тяжелее, чем зад. Он падает на них, как камень на камень, и снова становится на ноги.

В этот вечер подсчитали потери. Осталось всего лишь два оленя, коробка спичек, немного соли и три связки манчжурского табаку.

Всю ночь сторожили медведя — зверь не пришел. Олешек гудел в берестяный манок, подражая дикому оленю, — никто не откликнулся. Ствол его винчестера остался холодным. На заре Олешек отважно спустился под кручу, где видели баранов, и вернулся лишь к полудню с куском гнилого мяса на медвежьей лопатке.

— Это амака убился, гоняясь за баранами, — сказал он и добавил: — Неудача идет по нашему следу.

Но отчаяния не было в его словах. Он показал Небываеву на оленя, лежавшего у костра неподвижно с розовой пеной на морде.

— Сегодня он пропадет. Не закрыть ли ему глаза? — И Олешек грустно улыбнулся.

Прирезали и этого оленя.

Последний же погиб смертью, удивившей всех. Он был ламской породы, верховой, самый выносливый и резвый. В нем еще хватало силы, чтобы с вьюком перепрыгнуть через ручей. Его берегли на тот случай, если кто-нибудь не сможет итти.

Первым сел на него Ким. Он молча показал комиссару свои распухшие в сапогах ноги. Лицо его было сине и выражало крайнюю усталость. С оленя сняли вьюки. Семь человек разделили их между собой.

Олешек вырубил шест, дал в руки Киму и показал, как надо ездить на оленях верхом. И эта езда была новым мученьем для Кима. Седло лежало на самом загорбке. Шкура ездила. Худые лопатки ходили под ней, как в мешке. Чтобы не упасть, Ким то и дело перебрасывал шест, упираясь им в землю. Иногда, забываясь, он наклонялся вперед, и олень внезапно вскидывал голову, бил его рогами. Слезы сочились из-под желтых век Кима. Он ехал позади отряда, стонал и ругался по-китайски. Четыре раза он падал с седла и снова садился на оленя. На пятый раз Ким упал головой на затвор своей винтовки. Он поднялся с белыми глазами, трясясь от бешенства, снял винтовку и выстрелил. Все обернулись на выстрел. Олень и Ким лежали неподвижно рядом. Было непонятно, кто из них мертв. Ким, наконец, поднял голову, посмотрел на товарищей. Глаза его все еще были белые.

— Я убил последнего оленя.

Никто не сказал ни слова. Вьюки сложили тут же и сделали долгий привал.

Небываев принес Киму мяса. Он съел его лежа, прижав щеку к прикладу винтовки. Небываев дал ему еще половину своей порции. Он съел и это и напился холодной воды. Глаза его стали темней, спокойней. Он сел, разулся и начал ножом вскрывать пузыри на ногах.

Небываев отошел в сторону, положил остатки мяса на траву и долго смотрел на него невидящим взглядом. Сам он есть не мог. Шатались зубы. Каждый нажим причинял боль. Он сосал языком кровь из десен.

Цынга!

Небываев взглянул на партизан, сидевших у костра. Скрывают ли они, как и он, свою болезнь?

Все уже кончили есть. Олешек задумчиво строгал сухие палочки для растопки; как венчик ромашки, выползали стружки из-под его ножа. Десюков разглядывал свои разбитые сапоги. Устинкин говорил о хлебе. Остальные слушали его. Рты их были широко открыты.

Небываев топором мелко, как фарш, изрубил остатки мяса и набил им карманы. Он будет сосать его по дороге. Потом лежал, курил, смотрел на желтого Кима, жадно слушавшего рассказ Устинкина. А тот все говорил о хлебе.

Отдыхали до вечера и ночевали на этом привале. Утром снова поели мяса, раздали патроны, обулись в последние олочи и двинулись дальше.

Сапоги, палатки, лишняя одежда остались висеть на деревьях.

Каждый, как Олешек, нес подмышкой свою оленью шкуру и за плечами винтовку. Патронташи давили грудь. Оттянутые под сумками ремни врезались в поясницу. Ким хромал. Небываев сосал рубленое мясо вместе с кровью из десен. Но никого еще не покидала бодрость. И ночью, лежа у костра, они пели. Начинал партизан Степунов. Опрокинувшись навзничь и следя в небе вырастающие над тайгой созвездия, он затягивал дурацкую песню:

— Три старушки охнули! — пел он жалобным и высоким голосом.

— …ну-ли… ну-ли… — подхватывали торжественными басами конопатые братья Коняевы.

Пел Рыжих — парень с красивыми глазами; пел Устинкин; пел суровый Десюков, не меняя серьезного выражения лица.

вернуться

7

Амака — по-тунгусски дедушка; так зовут тунгусы медведя, когда ласково обращаются к нему.