Рассказы прошлого лета - Шим Эдуард Юрьевич. Страница 17
— Хорошо, матерь, хорошо, — говорит он быстро, успокаивающе и обнимает за плечи мать и сестру.
— Да обойди дом-то. Последний раз.
— Ладно, мать. Не стоит. Может, еще заеду на днях.
— Хоть с Дозором-то попрощайся! Слышишь, он лает?
— Ладно, матерь. Будьте здоровы!
Мать смотрит на него, не решаясь обнять при людях, а затем приникает к нему вся, повиснув на его плечах, трется мокрой щекой о пиджак, всхлипывает, хочет сказать что-то — и не может. Он тихонько снимает с себя ее руки, отодвигается: «Ну, мам… ну, ей-богу…» — и откровенное нетерпение в голосе.
Таксист разворачивает машину. Пригибая бампером траву, стреляя колечками дыма, «Волга» вылезает на дорогу, медленно идет по ней. Таксист ерзает на сиденье, садясь половчее.
— Ну, прощайте!
Женя догоняет машину, открывает дверку, ныряет внутрь; вот дверка захлопнулась, мягкий рывок, «Волга» берет разгон.
— Женя!.. Женя, подожди!.. Я забыла, Женечка! Ольга, беги, задержи его! — мать кидается к дочери, протягивает руку за машиной.
— Стой!! — радостно вопит Шурка Легошин. — Забыли чегой-то!..
Мать суетливо бежит в дом; видно, как она задыхается, как прихрамывает от спешки; платок сбился на затылок, растрепались волосы. Она взбегает на крыльцо, помогая себе руками, подтягиваясь за перила; соседки бегут следом на всякий случай.
«Волга» затормозила; Женя, беззвучно ругаясь, выскакивает на дорогу и шагает назад, к воротам. Вот, наконец, появилась из дому мать. Я вижу что-то в ее зажатом кулачке — это деньги, несколько рублей, сложенных так, как дети складывают фантики.
Женя встречает ее на дороге, укоризненно качает головой, смеется, но потом все-таки берет деньги. И несколько секунд мать и сын стоят на белом песчаном шоссе, друг против друга, — невольная заминка, когда говорить больше нечего, а разойтись неудобно. Мать оборачивается к дому, Женя машет рукой…
Догоняет машину, и «Волга» скрывается за поворотом.
…Вот соседи разошлись по своим дворам, убежали мальчишки, мать вернулась в дом. Пуста улица. Мы с Шуркой Легошиным бредем по дороге, загребаем ногами горячую пыль.
— Везет людям! — говорит Шурка. — Мне бы так…
А я представляю себе, как радуется сейчас Женя Высоцкий, как он облегченно-спокоен, благодушен; закуривает сигарету с фильтром, открывает в машине ветровичок, смотрит на последние проносящиеся мимо домишки, на текущие назад кривые заборы, белье на провисших веревках, глинистый пруд за околицей, где лежат рассохшиеся бочки и берега пестры от гусиного пуха, — и уже счастливо, свободно повторяет самому себе: «Прощай, прощай…»
А счетчик бьет, все, все подсчитывает.
Сын гипнотизера
Он появился в нашей школе зимой, в декабре месяце, незадолго до зимних каникул. И как раз в это время в нашем городе повисли огромные, цветные, черно-красные афиши: на них было изображено замкнутое, застывшее лицо человека с пронзительными глазами, черное лицо, как бы освещенное красным огнем, и внизу надпись: «Зиновий Гордон. Психологические опыты».
Это был его отец.
И я хорошо представляю, как этот мальчик вошел первый раз на занятия, в 6-й «Б» класс, и назвал свою фамилию — Гордон, и в 6-м «Б» тотчас пробежал по партам шумок, прокатилось легкое движение, потому что ребята уже помнили эту фамилию, видели афиши на заборах, слышали разговоры взрослых о «гипнотизере», мечтали его увидеть… И, разумеется, едва мальчик сел за парту, как его спросили: «Тот самый Гордон?» — и он утвердительно кивнул, и тогда все головы в классе повернулись к нему, и десятки глаз следили за каждым его жестом. А он сидел за своею партой, чистенький, изящный, с волосами, расчесанными на пробор, в отглаженной школьной курточке, которая выглядела на нем почти как вечерний костюм, — красиво, строго, даже изысканно, — и незаметно было, что его волнует всеобщее внимание.
Я не веду уроки в 6-м «Б», у меня два параллельных класса. И все же я сразу о нем услышал, вся школа заговорила о том, что у нас учится «сын гипнотизера», и в переменки со всех этажей сбегались ребята к 6-му «Б», чтоб взглянуть на знаменитого мальчика. И вскоре всем стало известно, как ведет он себя на уроках, какие предметы любит, а какие не любит, из уст в уста передавались его высказывания. Иногда они и вправду бывали занятными. Славка Шепелев, ученик из моего класса, по лотерейному билету выиграл стиральную машину. Что ни говорите, а это тоже было событием, и мой Славка Шепелев прославился бы, если бы не знаменитый мальчик из шестого «Б». На перемене Славка всем показывал лотерейный билет, лицо у Славки сияло наивным восторгом. «Вот, — сказал он Гордону, — можно машину забрать, а можно деньгами. Целый год буду в цирк ходить!» — «Глупо!» — коротко и спокойно сказал Гордон. Славка опешил. И кругом все ребята затихли. «Это почему же… глупо?»— спросил Славка. «Подумай!» — ответил Гордон. Славка подумал, наморщив лоб, и честно сознался: «Не понимаю». И тогда знаменитый мальчик объяснил. Он говорил спокойно, обстоятельно, точными фразами. Он сказал, что не любит эти лотереи, как таковые. Что они немногим отличаются от игры в карты. Что в нашем обществе действует принцип: кто не работает, тот не ест. А тут можно выиграть деньги, не работая. И что это — нечестно. И что глупо радоваться, приобретая деньги нечестным путем. «Что же мне их — обратно отдать?» — спросил сконфуженный, растерявшийся Славка. «Как знаешь», — ответил Гордон. Об этом разговоре немедленно стало известно во всей школе, и мои шестиклассники, которым прежде и в голову не приходило задумываться над философско-экономическими принципами общества, вдруг заспорили, закипятились. Большинство поддержало Гордона, и я думаю, что в эти дни продажа лотерейных билетов в нашем районе заметно снизилась.
А знаменитый мальчик все продолжал удивлять. Он уже, как говорится, «вошел в наш коллектив», и ребята начали привыкать к нему, — в детстве очень легко привыкаешь даже к самому необычному. Называли его запросто «Миша», «Мишка», делились в школьном буфете булочками, клянчили контрамарки. А он, уже свойский, привычный Мишка, вдруг поворачивался совершенно неожиданной стороной.
К Новому году в школе готовился концерт самодеятельности. Мишу попросили выступить. Он пришел на репетицию, поднялся на сцену и очень спокойно, почти равнодушно, показал серию сногсшибательных фокусов. Из карманов своей курточки он доставал бумажные ленты, цветы, воздушные шары; из горящих бумажных кульков он выливал воду, громадной иголкой он протыкал себе ладони… Не только школьники, сами учителя, сидевшие на репетиции, охали и вскрикивали. Но когда потом, на следующий день, ребята упрашивали его повторить какой-нибудь фокус, ничего не вышло. Миша отказался. На все мольбы, на все уговоры: «Ну, покажи, ну, чего тебе стоит!» — он только поводил плечом. «Это не забава! — наконец произнес он. — Это работа».
А еще через неделю, на большой перемене, он поднял такой переполох, какого, наверное, не бывало со дня открытия школы. Я вышел из учительской и, помню, поразился невероятной тишине, которая внезапно установилась на лестнице. Обычно там в переменку топот, грохот, крики, ватаги мальчишек носятся по ступенькам, и сколько ни выставляй дежурных, порядка не наведешь. А тут — вдруг тишина. Немыслимая тишина. Я выглянул на площадку и увидел Мишу Гордона.
Он шел по лестнице вверх. Но только не по ступенькам, а по перилам. Раскинув руки, балансируя, скользящим шагом двигался он по узенькому, лоснящемуся поручню все вверх и вверх, и не было скованности в его движениях, не было страха, — легко, играючи он шел, а справа, прижавшись к стене, замерли мальчишки и девчонки с побелевшими лицами, а слева чутко дышала, отзывалась на каждый скрип подошвы сумеречная пропасть в четыре этажа, гулкая пропасть, и там, внизу, в вестибюле, тикали электрические часы, и было слышно их сухое, металлическое пощелкиванье…