Белый шиповник. Сборник повестей - Алмазов Борис Александрович. Страница 48

Мы остались вдвоём с Эйхелем. Немец долго сидел молча. Потом достал из кармана алюминиевую пластинку. Наверное, из миски суповой вырезал. Подошёл к обелиску, попробовал пальцем, просохла ли краска, и привинтил табличку четырьмя шурупами. На белой пластинке было нацарапано:

Вечная намять погибшим при разминировании!

Карл Эрих КЛЯЙСТ, коммунист.

Григорий Богданович ПЧЁЛКО, комсомолец.

Смерть фашизму!

Я смотрел, как он с силой давит на отвёртку, как плавно входят шурупы в мягкое дерево. Эйхель испачкался краской и долго оттирал её травой.

Потом мы стояли рядом и смотрели на обелиск. Я машинально грыз редиску.

После взрыва на поле со мной что-то сделалось. Я всё стал делать как-то механически: вели в столовую - жевал, делали гимнастику - махал руками, играли в футбол - гонял мячик, но всё время у меня перед глазами был чёрный куст с красными корнями.

Как будто я жил и одновременно видел сон. Иногда этот сон был отчётливее жизни. Мы шли с Гришей по полю с цветами, и он улыбался и что-то говорил. Александр вёл коня, и дядя Толя ехал на телеге рядом с бравым моряком…

Ночью я просыпался и смотрел в дощатый потолок нашей палаты, и мне слышался голос товарища Кляйста: “Э вива ля Испанья!”

Я разговаривал с ребятами и пел в хоре, и даже смеялся, даже скучал по дому, но всё время думал про Гришу, про Кляйста и про чёрный куст. Из-за этого я не мог ничего делать долго. Возьмусь книжку читать и тут же бросаю, побегу на огород сорняки полоть, подёргаю несколько травинок, и ноги несут меня на кухню. Тётя Паша мне компоту даст, пригорюнится:

- Что ж ты тоскуешь-то так, милый ты мой?

Я компот выпью и не помню, пил или нет. Так бывает во сне: вроде бежишь-бежишь куда-то, а всё на месте… Только в конюшне я не думал о чёрном кусте, потому что там нужно было помогать: вывозить на тачке навоз, подметать стойла, носить воду. И лошади дышали и пофыркивали, переступали копытами, и от этих звуков мне становилось спокойно.

Каждый день ноги несли меня к деревянному обелиску. Пробегая лес, я придумывал, что вот сейчас, когда я выйду на опушку, я увижу распаханный луг, и трактор, и Гришу, и Кляйста, они стоят, разговаривают, смеются…

Я закрывал глаза и шёл, нащупывая тропинку, потом долго стоял с закрытыми глазами, и ветер дул мне в лицо.

- Раз, два, два с половиной, два с четвертью, два с ручками, два с ножками, два с хвостиком… - оттягивал я, считая про себя. - Три!..

Далеко в поле стоял одинокий обелиск.

- Мы построиль мост! - сказал Александр, и я вздрогнул от его голоса. - Мы уходить на другая работа. Ауфидерзейн. До звидания.

Я кивнул ему головой, но он всё ещё стоял, глядя на меня своими светлыми глазами, и руки у него беспомощно торчали из обтрёпанных обшлагов мундира.

- Зголко тебье год? - спросил он.

- Восемь лет.

- Майн либе Гуди… - прошептал он, глядя сквозь меня. - Я давал тебье сувенир… на памьять. - Он торопливо начал шарить в карманах и вытащил потёртую губную гармошку. Она была совсем маленькой на его большой ладони. На, - почти прошептал он. - На… пожальста…

“На память!” - подумал я. Можно было усмехнуться и сказать: “Спасибо! Вы, немцы, нам такую память оставили, что мы вас никогда не забудем!” Но я посмотрел на обелиск, потом на Эйхеля…

“У него же ничего, кроме этой гармошки, нет, - подумал я. - У него даже расчёски нет…” И я взял гармошку, положил в карман и пошёл в лагерь.

У леса я оглянулся. Александр всё ещё стоял и смотрел мне вслед. Тощий и долговязый. В нелепых сапогах с широкими голенищами. Я помахал ему рукой.

Глава пятнадцатая

ПРОПАЩИЙ, НИКУДЫШНЫЙ…

Гармошка поместилась в кармане моих штанов. Она шлёпала меня по ноге, когда я бежал по дорожке. Два раза я доставал её из кармана и рассматривал. Она была старой, лак с неё почти весь сошёл. Мне хотелось попробовать в неё подуть, но я почему-то не решался.

А бежал я не в лагерь, я искал кусты шиповника. Дело в том, что мы поссорились с Ириной.

- Дурак! Дурак! - кричала она мне вечером того дня. - Ты говорил - не герой Гриша! А он герой! Самый настоящий! А ты над ним смеялся, что он по-русски говорить не умеет. А он герой! - Она топала ногами и кричала: - Он красивый! Красивый! Ну что, что маленького роста! А ты его конопатым называл! Я тебя ненавижу, ты дурак!

Я ничего не мог ей возразить - всё правильно. Действительно, дурак! Только зря она мне всё это кричала, я и сам понимал. Понимал и то, что кричит она от горя, а не потому, что меня ненавидит.

С ней тоже что-то творилось. Она больше не прыгала, как прежде, целыми днями через верёвочку, не помогала Аньке Тищенко пеленать куклу… Она уходила туда, где ребят было поменьше. Сжималась в комочек и глядела своими огромными чёрными глазищами неизвестно куда.

Я-то понимал, что видит она в этот момент не забор, не речку, не лес за рекой, а чёрный куст с огненными корнями…

Со мной она вообще не разговаривала. Вот я и решил нарвать ей того белого махрового шиповника, что был в Гришином букете.

В той стороне, где были деревня и конюшня, шиповник не рос, а с другой стороны лагеря на лугу, где произошёл взрыв, тоже не было таких цветов. Значит, оставалось поле, где работали сапёры. И я шёл туда.

Я шёл и думал, как принесу огромную охапку белых цветов и как Ира сначала удивится и скажет: “Это мне?” - а потом будет их нюхать и прижимать цветы к лицу и засмеётся.

- Стой! - из кустов выскочили мальчишки в пионерских галстуках. - Ты куда?

- Вам-то какое дело! - пытался вырваться я из крепких рук.

Но они были из первого отряда, где ребятам по четырнадцать лет, так что не очень-то вырвешься.

- Самое наше дело и есть! - кричали они. - Мы тебя давно ловим. Мы тебя, может, уже три дня ловим. Всех бегунов переловили, один ты остался!

- Ладно, - сказал я. - Пустите. Сам пойду.

Один мальчишка дал мне по затылку:

- Сопля голландская! Ещё кусается! - Он дул на руку, которую я успел укусить.

“Вот тебе и цветы! - думал я, шагая под конвоем и посматривая снизу вверх на своих конвоиров. - Вон какие долговязые”.

Впереди на дороге показалось облако и донёсся гул.

- Что это? - спросил очкарик.

- Не знаю! - опасливо ответил толстяк.

А я сразу догадался. Это мальчишки из деревни скачут в ночное. Сердце у меня заколотилось. “Убегу! Убегу!” -лихорадочно думал я.

Табун был уже близко. Очкарик и толстяк посторонились к обочине.

- Берегись! - закричал передний всадник. И тут я бросился наперерез лошади, чуть не под копыта.

- Куда? - рявкнул верховой.

- А чтоб тебя! Стой! Стой! - кричали мои конвоиры.

Я бежал во весь дух, обдираясь о ветви и петляя меж стволов… Спокойно! Спокойно! Теперь надо спрятаться. Неподалёку лежала вывернутая с корнем сосна. Между комлем и землёй было совсем мало места, но ведь и был маленький. Я втиснулся под ствол и закрылся сухими ветками.

Толстый и очкарик вскоре пробежали мимо. “Спокойно! - сказал я себе. - Сейчас они обратно пойдут”. И в самом деле, вскоре с другой стороны ствола раздались голоса:

- Он к лагерю побежал!

- Ну да! На минное поле!

- Да нет, там же посты, они бы его не пропустили. Там же солдаты… Уже бы слышно было, как поймали. Он к лагерю побежал.

- Погоди, у меня шнурок развязался.

Над моей головой посыпался песок. Мальчишки сели на сосну, под которой я лежал. Меня душил смех, хотелось хохотать, хохотать…

- Давай сейчас побежим по дороге. Он наверняка лесом пойдёт, мы его у лагеря перехватим.

И они побежали к дороге.

Я вылез из укрытия. Дурачки! К лагерю побежали. А я шиповника нарву и пойду в лагерь как обычно: через поле и через кухню, со стороны деревни. Ждите меня хоть до утра. Я вернулся на дорогу и пошёл своим прежним, прерванным маршрутом, но теперь я жался к обочине, чутко присматриваясь и прислушиваясь.