Нам вольность первый прорицал: Радищев. Страницы жизни - Подгородников Михаил Иосифович. Страница 8
Собрались в горнице, где обычно совершали свою скудную трапезу. Федор Васильевич, осунувшийся, желтый, встал и молча оглядел мрачных и решительных россиян.
— Мы ждем, — коротко сказал он.
Насакин кивнул, отошел в угол и стал там со скрещенными на груди руками. Одет он был торжественно: в шляпе и со шпагой.
За Бокумом послали.
Гофмейстер вошел в комнату и остановился посредине, уперев руки в бока. От его фигуры веяло несокрушимой силой. Насакин отчаянно рванулся навстречу.
— Вы, вы, — заговорил он сбивчиво, оглядываясь на друзей. — Вы меня обидели, и я… я теперь пришел потребовать от вас удовольствия.
Бокум будто разглядывал перед собой насекомое.
— Какую еще обиду? Что за удовольствие?
— Вы дали мне пощечину.
— Неправда. Вы — лжец.
— Нет, я не лжец. Я требую удовольствия, сейчас же требую, — твердил Насакин. Казалось, он никак не мог найти слова «удовлетворения».
Бокум смерил его презрительным взглядом.
— Извольте идти вон. Не было пощечины.
— Не было, так будет. — Насакин взмахнул рукой и звонко шлепнул ладонью по круглому лицу Бокума. Не успел майор опомниться, с другой стороны прилетела вторая пощечина.
— Вор! — взвизгнул Бокум. Он поднял руки, закрывая голову, и отступил к двери. Оттуда высунулся писарь. Глаза писаря выскакивали из орбит, коса в ужасе металась по плечам. На боку у Насакина болталась праздная шпага, и писарь вцепился в нее, чтобы обезоружить вора и спасти господина. Пока он тянул шпагу, кто-то сорвал с него парик, и писарь оставил шпагу и кинулся на обидчика.
Бокум тем временем вышел из горницы. Писарь вопил во спасение парика, который студенты играючи уже передавали из рук в руки.
Насакин, скрестив руки на груди, ожидал нападения неприятеля. Александр сжимал в карманах пистолеты, готовый всадить свинец в тирана, когда он войдет. Ничего, что дула были заряжены дробью, кровь все равно прольется и смоет позор покорности. Но Бокум, оглушенный легкими юношескими пощёчинами, боялся входить и о чем-то за дверью кричал с угрозой.
Федор Васильевич решительно подошел к двери и повернул ключ: «Все». Народная месть была совершена.
Бунт Бокум подавлял армией. Через полчаса в дом ворвались солдаты, присланные местным военным начальником, и разогнали студентов по комнатам. Произведены обыски и отобраны всякие колющие и режущие предметы: шпаги, ножи, ножницы, а также перочинные ножички. Военным положением предписывалось студентам в трапезную не ходить, принимать пищу в спальнях, с коей целью кушанье надлежало поставлять им нарезанным, дабы не потребовались ножи. Окна, было указано, забить, оставить токмо малые отверстия для возобновления воздуха. Двери в спальнях снять, дабы можно было из предспальной комнаты наблюдать за бунтарями.
В Петербург полетели депеши. Бокум сообщал, что в Лейпциге произошел бунт против порядков, установленных ее величеством, и что только случай спас его от смертоубийства. Всей шайкой смутьяны покушались на его жизнь, хотели заколоть шпагой, только героические действия писаря (который посему должен быть награжден) предотвратили несчастье.
В почтовых средствах Бокум имел явное преимущество перед студентами. Им удавалось писать друг другу только записочки, привязывать их на длинную нитку, выпускать в оконное отверстие, чтобы ветер мог отнести к окну внизу. Радищев предлагал бежать из заключения и отправиться в дальние страны, в Голландию или Англию, а оттуда в Ост-Индию или Америку. Кутузов убеждал не горячиться, а пожаловаться российскому министру в Дрезден. Но письмо, написанное в Дрезден, перехватил Бокум.
И тут им на помощь пришел молодой преподаватель Август Вицман. Он отстранил мощной дланью ружье, которое угрожающе выставил ему навстречу солдат, и вошел к студентам. Его речь была пылка, на глазах блестели слезы:
— Друзья! Я не могу созерцать этот ужас! Я готов лететь за тысячи верст, чтобы воззвать к справедливости и спасти вас, несчастных героев.
Они собрали ему денег, и Вицман отправился в Дрезден и в Петербург.
Бокум, наклонив упрямо голову, обходил спальни.
— Ну, каково? — Его вопрос повисал в воздухе, ему не отвечали, и он удовлетворенно кивал: — И поделом.
Дня через два после объявления военного положения Бокум распорядился: водить студентов по одному на смотрины нового орудия наказания.
Солдат делал положенный артикул и с выброшенным ружьем наперевес вел арестанта на смотрины.
Около большой, в человеческий рост, железной клетки стоял Бокум и гостеприимно распахивал дверцу:
— Нравится?
Не удовлетворенный молчанием арестанта, пояснял:
— Для тебя.
Разговора не получалось, и Бокум гремел:
— Смутьян есть зверь, наилучшее положение которого в клетке. Всякий, преступивший божеский и государственный закон, заключается в ней. Бокум — добрый человек, Бокум готов сражаться с вами в бильярд, но можно ли играть со зверьми?
Арестанта уводили, а Бокум объявлял всем, что будет суд, потому что Бокум уважает законы и произвола не допустит.
Университетский совет по требованию гофмейстера учредил суд.
К допросам возили скрытно, как в тайную канцелярию. Господин надворный советник Беме, профессор государственного права, качал головой в затруднении, какие правовые начала употребить в сем странном случае: обратиться ли к римскому праву или внять духу законов, предложенных новейшим философом Монтескье. «Ох, эти русские! Они всегда что-то напутают», — негодовал маленький Беме, чувствуя тайное удовлетворение от того, что немецкому гению, строгому, ясному, логичному, не свойственны разрушительные славянские страсти. Университетская снисходительная инквизиция приняла решение освободить всех, кроме Федора Васильевича, чей тон на допросах был сочтен вызывающим. Однако вскоре по приказу русского посла в Дрездене был помилован и Ушаков.
Затем в Лейпциг приехал сам русский посол и стал вести дела перемирия. Соглашение было заключено на равных основаниях: Бокуму оставляли право замещать должность (а значит, и право воровать), студенты освобождались от его опеки и могли жить сообразно своей совести и правилам.
— В городе говорят, вы хотели убить своего учителя. — Лизхен светло улыбалась, и сиял ее белый передник, и блестел в ее руках бидончик с молоком.
— Лизхен, разве можно говорить об этом прохвосте, когда пришли вы. — Он был почти счастлив.
— Но господин гофмейстер очень добрый человек.
— Ах, Лизхен, это ужасно, не продавайте ему молока.
— Нет, отчего же, господин Бокум не скупится и всегда хорошо платит.
С уверенным видом она пошла к двери, за которой жил павший тиран. Она уходила, и улетала мечта, потому что нельзя было любить человека, который поил молоком врага.
«Ну и пусть, ну и прекрасно, ну и отлично», — твер-дил Александр, замерев от боли. Лизхен обернулась, помахала рукой, но российский студент стоял кап каменное изваяние.
Тропинка, которая вела в прекрасный дворец любви, оказалась обрывистой. Он споткнулся на ней и, как ни странно, почувствовал облегчение. Стрела Амура вырвана из раны, он свободен, ничто не должно мешать быстрому постижению наук, к чему призывал Федор Васильевич. Во время бунта они совсем забросили науки, и это небрежение Федор Васильевич строго осуждал.
Через несколько минут он уже сидел у кровати больного Ушакова и исповедовался.
Федор Васильевич выслушал внимательно и сказал, что любовь — вещь опасная, что она превращает оленей в тигров. Любовная страсть сама по себе не вызывает ни одобрения, ни осуждения, но остерегаться ее должно, так как она отвлекает гражданина от поступков, полезных отечеству.
Александр внимал старейшине безропотно, но вдруг почувствовал неодолимое желание устремиться вдогонку за Лизхен: так чудно блестели ее глаза, так нежно пахли волосы, так ласково позвякивал бидончик. Но бежать за молочницей было так же невозможно, как невозможно было Насакину пренебречь волей друзей, их желанием выполнить акт возмездия.