Севка, Савка и Ромка - Шаров Александр. Страница 9
Кузьмичевы липы
До войны я жил на Рымниковской, в доме номер 64, который называли еще «Кузьмичевы липы». Это самая окраинная улица, дальше — овраг, пустырь, поле, а за ним — лес.
Вначале кажется, что все дома на Рымниковской, как близнецы, похожи друг на друга. Они кирпичные, без штукатурки, трехэтажные. Но если вы идете по нашей улице рано утром, когда все еще спят, то обязательно замедлите шаг или остановитесь у дома 64. Прислушайтесь, а потом уж поймете, почему остановились.
Дело в том, что со стороны двора, из-за ограды, раздаются такие чистые переливы, щелканье, свист, что невозможно спокойно пройти мимо.
Это поет наш соловей. Каждый скажет, что он единственный не только на Рымниковской улице, но и во всем городе.
И, вероятно, он очень старый. Во всяком случае, я совершенно точно помню, что он пел, когда я пришел из первого класса и у окна переписывал урок. Так пел, что я, заслушавшись, вместо буквы «о» написал «у», от чего простое слово «дом» превратилось в «дум». Я еще подумал: есть ли такое слово на свете? И показалось, что это, должно быть, злая и сильная птица дум, которая гнездится на высоких горах.
А урок пришлось переписать в другую, чистую тетрадь.
Потом я помню, как пел соловей, когда я готовил «Сопротивление материалов» на третьем курсе техникума. Пришлось захлопнуть окно, чтобы он не мешал запоминать трудные формулы.
И как он пел, свистел, щелкал задумчиво и гордо, провожая нас, когда мы — комсомольцы с Рымниковки — уходили на фронт! Так, что барабанщик Лешка Гравец перестал выбивать дробь, а командир лейтенант Гудзь — отсчитывать шаг.
Соловей жил во дворе дома 64 — в «Кузьмичевых липах». Лип было всего сорок одна. Самая старая — в корявой черной шубе — росла посреди двора. Она зябла даже весной, когда все остальные сорок деревьев давно уже зеленели. Но зато, когда к концу мая солнце начинало припекать по-летнему, дерево сбрасывало оцепенение, покрывалось буйной, шумливой листвой, и соловей перебирался на старую липу. Он устраивался на самой зеленой и пушистой ветке, после чего, прочистив горлышко, начинал такой удивительный концерт, что сами собой открывались окна во всех трех этажах не только дома 64, но и 62 и 53, расположенного напротив.
Липы назывались «Кузьмичевские» потому, что всех их посадил и вырастил Кузьма Ильич Неустроев — старейший жилец нашего дома.
У него седая бородка и внимательные серые глаза. С утра он уходит на завод; когда возвращается, долго моется у колодца и сразу начинает работать: слесарит или чинит сапоги; или возится в саду: окапывает деревья, обмазывает стволы известкой; а когда переделано решительно все, что только можно, быстро ходит по двору, расчесывая бородку самодельным металлическим гребнем.
Каждый год в апреле Неустроев отправляется в лесопромхоз за саженцами и, возвратившись, сажает одно новое деревцо. При этом он надевает чистую рубаху, тщательно бреется и весь день ходит веселый, как в праздник.
Лет ему — сорок восемь, а деревьев — сорок одно. Значит, первое он посадил, когда ему было семь лет.
У Кузьмы Ильича есть тетрадь в косую линейку, с листами, пожелтевшими от времени, где он записывает то, что ему кажется самым важным. Как приковыляла из дальнего леса куропатка с подбитым крылом и осталась жить среди лип — их тогда было только пять. А через год неведомо откуда появился соловей, быть может отец или дед нынешнего. Как потом деревья стали отбрасывать достаточно густую тень и две лягушки переселились во двор из оврага. Но, видимо, они тоже считали себя знаменитыми певицами — устраивали по вечерам концерты, которые никто не хотел слушать: ведь все привыкли к соловью. Кончилось тем, что лягушки снова убрались в овраг.
Когда деревьев было уже больше десяти, расцвел папоротник, а из-под сухой листвы выскользнула буйная головушка белого гриба, и неподалеку поселился выводок желтых грибов — лисичек. И две семьи воробьев, всегда обитавших на крыше, рядом с водосточным жолобом, перебрались в липы. Но одному воробью здесь понравилось, он даже научился в такт подчирикивать соловью, а другой решил, что тут дикость, и улетел обратно к водосточной трубе.
А потом, в революцию, белые захватили город. Только на Рымниковской, у нашего дома, отбивался маленький рабочий отряд. Белые начали обстрел; один снаряд до основания расколол старую липу. Однако подошла помощь — беляков выгнали, отряд пошел на фронт, а Неустроев отстал, под пулями опутал проволокой расколовшееся дерево, чтобы ему легче было срастись.
Догнал он свой отряд уже в пяти верстах от города и доложил командиру:
— Боец Красной гвардии Неустроев явился!
…С гражданской войны Неустроев вернулся весной двадцатого. Посмотрел на старую липу — она как раз в тот день зацвела, — проволока проржавела, осыпалась красным порошком, но ствол отлично сросся. Сходил в лесничество и высадил три саженца — за пропущенные годы.
Все это записано в тетради с косыми линейками. Раньше она лежала на подоконнике между горшками с флоксом и резедой. Но в доме 64 проживал техник по кролиководству и писатель Геннадий Красюк (в районной газете он подписывается «Анатолий Ландышев»). Так этот Ландышев раз без спросу позаимствовал тетрадку, а потом ходил за Кузьмой Ильичом и все говорил, что на этом материале можно было бы написать интересную книгу — лучше всего в стихах.
Он начал эту поэму, я даже помню первые строки:
Кузьма Ильич очень сердился, если Ландышев начинал читать свои стихи. А тетрадку он после этого случая спрятал на дно сундука, и больше ее никто не видел.
Липы на дворе разрастались до 1941 года, когда на моих глазах случилось незначительное происшествие. Во дворе ребята играли в штурм Перекопа. И красными войсками предводительствовал Алешка Лобунов, по прозвищу — Сова. Его так называли потому, что он ночью видел, как днем. Мать еще звала этого Алешку «Несчастье мое». Часто можно было слышать: «Несчастье мое, иди завтракать», или: «Несчастье мое, собирайся в школу».
И надо сказать, что красные совершенно смяли противника, когда Сова вдруг остановился, опустив руки.
— Ребята! — сказал он только одно слово.
Все оглянулись и сразу поняли, почему прекратился бой.
Два деревца были сломаны и мертвые лежали на земле.
В этот момент в ворота зашел Кузьма Ильич. Все разбежались. Алешка Сова один остался во дворе, готовый в одиночку принять полную меру наказания.
…Был июнь 1941 года; через несколько дней началась война.
Кузьма Ильич служил в нашей ополченческой дивизии — старшиной знаменитой седьмой роты. Я собирался заехать повидаться с ним, но все не выходило, а потом мне сказали, что он тяжело ранен, потерял руку и после операции работает в армейских тылах.
Встретились мы после войны в эшелоне, который вез демобилизованных. Кузьма Ильич мало изменился, но похудел, бородка стала совсем белой. Был он попрежнему молчалив и беспокоен. Как-то подбежал мелкими своими шажками к проводникам, хотел помочь динамо наладить: все ему казалось — не так они берутся, не то делают. Потом вспомнил, что нет правой руки, шевельнул зашитым рукавом и отошел.
Ночью вижу: он не спит. Я сел к нему на полку и попробовал сказать, что все это ничего, привыкают же люди. Но он не дал договорить:
— По моему делу никогда я не привыкну. Никогда! Всю войну думал: приеду, все в порядок приведу, а теперь… Даже и спешить нечего…