Одолень-трава - Сахаров Альберт Федорович. Страница 6
Найдя забившуюся в уголок плачущую девочку, Гаврюшка, не зная, как утешить её, тихонько предлагал:
— Хочешь, я тебе нарисую такое, такое?! Я тебе сегодня свою булочку отдам, хочешь? — И уже совсем тихо, чтобы не слышал никто: — Хочешь, я тебе буду всегда-всегда помогать? А когда вырасту, я на тебе женюсь. Хочешь?..
— Да-а, — слышалось в ответ, всё ещё прерываемое всхлипываньем…
…Скрипнула разбухшая, промёрзшая дверь, и в клубах пара Гаврюшка влетел в избу. Ну и морозище — дыханье так и прихватывает: пока добежал от школы до дома, едва не обморозился.
Он быстро разделся и залез с книжкой на печку. Вздохнул с сожаленьем, вспомнив маленькую серую булочку, которую они получали на большой переменке.
Младшая сестрёнка Дашутка, спавшая тут же на печи, проснулась, подняла головку, не успела глаза протереть кулачком и сразу:
— Есть хочу.
Гаврюшка погладил её по головке:
— Я тебе сейчас водички принесу. Водичка такая вкусная.
— Не хочу водички. Хочу хлебца, — плаксиво затянула сестрёнка.
— Хочу, хочу! Я тоже хочу, да, однако, молчу.
— Мамушка-а! — заревела Дашутка в голос. — Есть хочу-у…
— Нету мамушки. Замолчи сейчас же, рёва, не то бука придёт — тебя в лес унесёт.
Неделю назад мать уехала на лесоразработки.
— Ты уж прости меня, Марья, но некого мне послать в лес, некого! — говорил председатель, скрипя протезом вместо правой руки. — Зинка заболела, у Настасьи, сама знаешь, — горе… А лес нужен, план выполнять надо!..
Когда мать уезжала, она строго-настрого наказала старшему Саньке, чтоб берёг муку, не пёк бы всю сразу. Норму свою они взяли ещё раньше зерном и смололи на своих ручных жёрновах. Мать посчитала, что так будет лучше.
— Да за коровой смотри хорошенько, — наставляла она сына, — месяца через два отелится Красуля, будем с молоком. А пока терпите.
Уехала мама. Вот уже и неделя прошла, а её всё нет и нет. «Где-то она теперь, в такую стужу? — с тоской думал Гаврюшка. — Может, возится где-то брёвнами, а может, уже домой спешит. Только бы поскорей вернулась: когда она дома, всё по-другому».
Первые дни они хорошо жили. Санька хозяйничал вовсю, замесил тесто погуще, напёк колобков полный противень. Чего каждый день возиться с тестом, решил он, лучше сделать сразу и дело с концом. Пришли Санькины друзья, уселись вокруг стола, пили чай с колобками — весело, хорошо псом было.
На третий день сунулся хозяин в чулан, а муки и место знать. Поскрёб по мискам, по квашням, по жёрновам, испёк пару малюсеньких тяпушек: одну — Дашутке, вторую братцы меж собой поделили.
На четвёртый день они закуковали. Санька мудрил, мудрил, всё хотел какую-нибудь похлёбку соорудить, да ведь похлёбку из одной воды не сваришь. Санька долго не унывал, притащил из чулана старинное кремнёвое ружьё. Были у них в доме ружья и получше, но, когда началась война, их под расписку сдали. Только эта древняя фузея и осталась.
Санька долго не мудрил, сыпанул в дуло пороху «на глазок», запыжевал, затем в развёрстое жерло ствола всыпал горсть дроби и забил всё это напоследок бумагой и паклей.
— Ну, Гаврюха, пойдём на охоту. Может, глухаря или тетерева-косача добудем. Я вчерась вечером видел, как за овинами на берёзах косачи сидели.
Дашу отвели к соседке. Достали с чердака широкие охотничьи лыжи, подбитые нерпичьим мехом. В лесу Санька вырезал рогульку.
— Для ружья, — пояснил он, — такое тяжеленное, не удержать.
Красив зимний лес. Отягощённые снегом деревья застыли в безветрии, ни одной веткой не шевельнут. Тишина, морозный покой. Лишь стайки храбрых клестов, перелетая с ёлки на ёлку, нарушают эту стылую чуткую тишину. Постоишь, послушаешь эту тишину, и покажется, будто всё вымерло в зимнем лесу. Лишь снег говорит о другом, — столько на нём отпечатано всяких следов и следков тут и заячьи утоптанные тропки, и куропаточьи и тетеревиные наброды, и стёжки горностаев и куниц, и тонюсенькие аккуратные строчки проворных мышек, а кое-где и глубокий след могучих лосей.
— Вот бы такого завалить, — мечтает вслух Санька, — на всю бы зиму хватило.
Следов-то полно, только не видать никого, вздыхает он поминутно, перекладывая фузею с плеча на плечо.
Они уже порядком приустали, когда Санька, приседая, жарко прошептал:
— Косачи!
На старой, припушенной снегом, разлапистой берёзе головешками покачиваются смолисто-яркие тетерева. Хвосты у них франтовато загнуты полукругом, ясно видны кроваво-красные брови и белые подхвостья.
— Ох какие! — залюбовался Гаврюшка. — Вот бы срисовать!
— Чего рот раскрыл, давай рогульку, — зашипел на него Санька.
Он осторожно установил ружьё, припал к прикладу. Тетерева хоть бы что, шеи тянут, головами крутят — так им интересно, видите ли.
— Разбаловались, — шепчет сквозь зубы Санька. Зубы у него постукивают, его начинает трясти мелкая дрожь. — Ружья доброго на вас давно не было. Ну, Гаврюха, отойди, — прошептал он, побледнев. — Сейчас как ахнет!
Едва Гаврюша ступил в сторону, Санька дрожащими руками насыпал пороху на полку, взвёл курок. Тетерева вытянули гибкие шеи, переступают по веткам, изнемогают, бедные, от любопытства. Санька затаил дыханье и, закрыв глаза, спустил курок. Фукнул на полке порох и — ух! — жахнуло из ружья клубом дыма и пламени. Гаврюшка от страха так и сел в снег. Увидел, как закачался и рухнул на спину Санька, рядом ткнулась в снег окаянная фузея.
— Саня! Брателко! — бросился Гаврюшка к брату. Тот медленно раскрыл глаза, помотал очумело головой:
— Однако, живой! — Попробовал встать и охнул, схватился за правое плечо. Расстегнул фуфайку, рванул ворот рубашки — на правом плече набухало огромное багровое пятно. — Ерунда, — ощупал Санька плечо. — Ключица цела. Вот так бабахнуло, до сих пор в голове звенит! Вот тебе и косачи!
Они обошли вокруг берёзы: ни одного пёрышка.
— М-да, — выжал что-то вроде улыбки Санька, — если б они хоть чуточку были поболе, хотя бы эдак с захудалую овцу.
Так они в тот день и легли спать на голодный желудок.
На другой день Санька колдовал что-то с мякиной, сушил берёзовую кору, пробовал молоть старые кости и выпек-таки что-то вроде колобков. На вид они были не хуже настоящих, на вкус же — земля землёй. Дашутка попробовала — и в рёв. И Гаврюшка, откусив, выплюнул: кому полезет в горло такая еда. Один Санька, давясь, храбро съел целый колобок.
…Дашутка опять подняла головку, заныла:
— Хочу кашки, кашки хочу.
— Дашенька, миленькая, потерпи маленько. Скоро мамушка приедет, нам хлебца принесёт.
«Не сходить ли в магазин? — подумал Гаврюшка. — Попросить бы в долг у Анны, продавщицы. Не даст. Не зря про неё говорят в деревне, что у неё снега зимой не допросишься».
Но мысль эта не давала ему покоя. Он натянул валенки, скатился с печки.
— Ты куда? — окликнул его Санька.
— Пройдусь, — буркнул в ответ Гаврюшка.
В магазине покупателей не было, одна Анна за прилавком щёлкала на счётах. Густо пахло мешками, красками, мануфактурой, но всего упоительней был запах свежего ржаного хлеба, от которого во рту сразу скапливались слюнки. Рядом с весами лежала разрезанная буханка хлеба. Гаврюшка впился в неё неотрывным взглядом: казалось, так всю бы и слопал до самой маленькой крошечки.
В магазин влетела Лизавета Нечаева.
— Аннушка, слышала, моего-то ранило под Смоленском. Ой, как вчерась-то я наревелась! Пишет, два раза ходил в атаку — пронесло, в третий поднялись — тут его и свалило. В госпитале теперь лежит. Операцию, пишет, хорошо перенёс. Да ведь он у меня такой, хорошо ли, плохо ли — у него всё хорошо, — улыбнулась сквозь слёзы Лизавета. — Пишет, может, после леченья домой отпустят на недельку.
Лизавета смолкла. В магазин тихо вошёл Арся, — почернел, весь какой-то одеревеневший, глаза ввалились, на лбу морщины застыли, как у старика. И без того нескладный, теперь он ещё больше ссутулился. Молча протянул карточки, молча взял хлеб и молча ушёл. Вздохнули горько бабы: нет больше у Арси отца, нет больше родимого татушки, неделю назад как пришла в их дом похоронная. Арсина мать, Настасья, и по сей день лежит в горячке. Скоро и самому Арсе идти воевать, вышли годы у парня, вот-вот призовут в армию.